- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (7) »
Нашим геологам удалось здесь же, в Западном Китае, найти месторождения асфальта. Работы было, что называется, по горло, особенно доставалось нам с Жень-чу. С рассвета до заката под жарким синьцзянским солнцем мы возили по корявым предгорным дорогам, а то и вовсе без дорог тяжёлые ящики с пробами грунта, Сваливали их у палатки Майи Трофимовой и отправлялись к следующим буровым. Два раза в месяц мы переплывали Чёрный Иртыш на скрипучем хозяйстве Хоп Сина и ездили на аэродром, куда прибывали из Урумчи для нашей партии химикалии, оборудование, продукты.
Вместе с грузом китайские лётчики привозили почту. На обратном пути у переправы я устраивал привал в тени хибарки Хоп Сина. Читал вслух письма от своей семьи, а Жень-чу сидел рядом и кивал, будто понимал что-то. При этом он так заглядывал мне в глаза, что я в конце концов написал своему пятнадцатилетнему сыну Кольке, не может ли он чего придумать для парнишки, который ни разу в жизни не получил ни одного письма. Колька, конечно, придумал: смотался на Тучкову набережную, в Институт восточных языков. И надо было видеть, как однажды Жень-чу получил письмо, на котором стояла его фамилия, написанная его родными иероглифами! Ещё и сейчас, если закрою глаза, я вижу Жень-чу, как он на аэродроме прижимает к потёртой куртке синий конверт; ветер треплет прямые чёрные волосы парнишки, за крылом самолёта заходящее солнце освещает горбатые вершины Небесных гор, и мы оба смотрим туда, где за далёкими хребтами Тянь-Шаня лежит моя родина… Я, конечно, не смог прочесть, что было написано в том письме, — наверное, что-то хорошее, потому что внизу стояли русские подписи чуть ли не всего девятого «Б» 195-й средней ленинградской школы. В тот день, разгружая машину, Жень-чу хватал самые тяжёлые ящики. Потом он проверил давление в шинах, соскрёб накипь с аккумулятора и вымыл керосином двигатель, хотя мы его чистили всего три дня назад. Энергии у этого паренька было хоть отбавляй, даром что мал и худ. Я никогда не видел его без дела. Поварихе Гавриловне он чистил картошку, таскал воду из ручья; доктору строгал палочки и нарезал кусочки марли. Однажды у лаборантки Майи затерялась хорошенькая голубая кофточка. Девушка с ног сбилась. «Ничего, — говорит, — не пойму! Здесь же висела, на этом столбе, я её постирать хотела». А на следующее утро кофточка нашлась. Она появилась на Майкином лаборантском столе выстиранная, подкрахмаленная и выглаженная по всем правилам. Гавриловна потом божилась, что на её памяти ни одна баба так ловко не управлялась с утюгом, как «этот Женьчук»: После этой истории Майка подарила Жень-чу новые теннисные тапочки и свой потемневший от реактивов комсомольский значок. И Жень-чу привинтил его к карману гимнастёрки, которую приказал ему выдать Тарас Данилович. Наша работа в тех местах уже близилась к концу, когда однажды ночью меня растолкала Гавриловна. Лица поварихи я не видел, но по голосу понял: случилась беда. — Да проснись же ты, господи! Майка помирает… Моросил тёплый редкий дождик. Спотыкаясь в темноте о камни, я побежал в медицинскую палатку. На раскладушке, скорчившись, лежала Майка. Её всегда румяное лицо теперь было совсем белым. Закрыв глаза, она тихонько стонала. При моём появлении доктор сделал знак Тарасу Даниловичу, и тот вывел меня из палатки. — Острый аппендицит. Надо на самолёт — и в Урумчи, в больницу. Собирайся в момент, Стёпа… Через две минуты я уже подогнал машину к палатке. Майку вместе с раскладушкой поместили в кузов. Доктор и Тарас Данилович сели по сторонам, чтобы раскладушку не мотали, а Жень-чу держал над Майкой зонтик. Каменистая местность ночью выглядела причудливой, дорога петляла и шла с бугра на бугор; я старался объезжать выбоины, каждый камень, попадавший под колесо, казалось, отдавался болью в моём теле. Пока мы добирались до переправы, дождик прекратился. Небо вызвездило, в чистом ночном воздухе далеко разносился грохот Чёрного Иртыша. Я затормозил у косо врытого в берег столба. Яркий свет фар выхватил из тьмы серебристую нитку троса, протянутого над несущейся рекой, и отразился в окошке хопсиновской хибарки; там, у причала, покачивался паром. — Сигнальте же! — раздался сердитый голос доктора. Я нажал кнопку раз, другой и потом продолжал сигналить, не отнимая руки. Дверь хибарки оставалась закрытой. — Да тому глухому бису хоть из пушки пали! Спит, провались он совсем! — выругался Тарас Данилович. Мы растерянно посмотрели друг на друга, потом — на реку. Низкие волны с враждебным урчанием вкатывались в полосу света и мгновенно исчезали во мраке. Если бы и удалось чудом переплыть эту стремнину, смельчака отнесло бы на не сколько километров. — Ждать утра нельзя, — сказал доктор. Мы не успели ответить: что-то заставило нас поднять головы. На тросе стоял Жень-чу. Одной рукой он обнимал столб, в другой — держал раскрытый зонтик. — Ты что, ты что?.. Назад… — закричал Тарас Данилович. Но было уже поздно. Жень-чу вытянулся, отчего стал словно бы совсем тонким и лёгким, качнулся и, подняв над головой зонтик, скользнул прочь от столба. Мы стояли, потеряв дыхание, а он, слегка пританцовывая, шёл над рекой и будто утюжил трос белыми Майкиными тапочками, мелькавшими в свете фар, как туфли канатоходца в луче циркового прожектора… И тут меня осенило: бывший хозяин Жень-чу занимался бродячей профессией!.. Так вот откуда у паренька кошачья ловкость, его прыжки и уменье обращаться с проволочными растяжками. Но одно дело — цирк, а другое — трос, раскачивающийся над ревущей рекой, и ночь, и ветер… Ветер налетел, когда Жень-чу уже достиг середины реки. Зашумели, застонали прибрежные деревья, и Жень-чу на тросе не стало, только зонтик взлетел вверх и унёсся во тьму. — Смотрите, смотрите!.. — закричал доктор; он был самый молодой из нас троих и самый зоркий. Мы напрягли зрение. Жень-чу висел под тросом. Перебирая руками и ногами, он продолжал карабкаться вперёд, и я невольно поёжился, вспомнив концы проволочек, торчащих из троса, ободранного скобами парома. Не помню, сколько прошло бесконечно томительных минут, пока мы наконец услышали скрип. Потом стало видно, как Жень-чу и Хоп Син остервенело крутят лебёдку. Когда я въезжал на паром, мне бросились в глаза тёмные полосы на блестящей ручке лебёдки… Через месяц Майка вернулась в партию. Меня там она уже не застала: работы сворачивались, и мне
Вместе с грузом китайские лётчики привозили почту. На обратном пути у переправы я устраивал привал в тени хибарки Хоп Сина. Читал вслух письма от своей семьи, а Жень-чу сидел рядом и кивал, будто понимал что-то. При этом он так заглядывал мне в глаза, что я в конце концов написал своему пятнадцатилетнему сыну Кольке, не может ли он чего придумать для парнишки, который ни разу в жизни не получил ни одного письма. Колька, конечно, придумал: смотался на Тучкову набережную, в Институт восточных языков. И надо было видеть, как однажды Жень-чу получил письмо, на котором стояла его фамилия, написанная его родными иероглифами! Ещё и сейчас, если закрою глаза, я вижу Жень-чу, как он на аэродроме прижимает к потёртой куртке синий конверт; ветер треплет прямые чёрные волосы парнишки, за крылом самолёта заходящее солнце освещает горбатые вершины Небесных гор, и мы оба смотрим туда, где за далёкими хребтами Тянь-Шаня лежит моя родина… Я, конечно, не смог прочесть, что было написано в том письме, — наверное, что-то хорошее, потому что внизу стояли русские подписи чуть ли не всего девятого «Б» 195-й средней ленинградской школы. В тот день, разгружая машину, Жень-чу хватал самые тяжёлые ящики. Потом он проверил давление в шинах, соскрёб накипь с аккумулятора и вымыл керосином двигатель, хотя мы его чистили всего три дня назад. Энергии у этого паренька было хоть отбавляй, даром что мал и худ. Я никогда не видел его без дела. Поварихе Гавриловне он чистил картошку, таскал воду из ручья; доктору строгал палочки и нарезал кусочки марли. Однажды у лаборантки Майи затерялась хорошенькая голубая кофточка. Девушка с ног сбилась. «Ничего, — говорит, — не пойму! Здесь же висела, на этом столбе, я её постирать хотела». А на следующее утро кофточка нашлась. Она появилась на Майкином лаборантском столе выстиранная, подкрахмаленная и выглаженная по всем правилам. Гавриловна потом божилась, что на её памяти ни одна баба так ловко не управлялась с утюгом, как «этот Женьчук»: После этой истории Майка подарила Жень-чу новые теннисные тапочки и свой потемневший от реактивов комсомольский значок. И Жень-чу привинтил его к карману гимнастёрки, которую приказал ему выдать Тарас Данилович. Наша работа в тех местах уже близилась к концу, когда однажды ночью меня растолкала Гавриловна. Лица поварихи я не видел, но по голосу понял: случилась беда. — Да проснись же ты, господи! Майка помирает… Моросил тёплый редкий дождик. Спотыкаясь в темноте о камни, я побежал в медицинскую палатку. На раскладушке, скорчившись, лежала Майка. Её всегда румяное лицо теперь было совсем белым. Закрыв глаза, она тихонько стонала. При моём появлении доктор сделал знак Тарасу Даниловичу, и тот вывел меня из палатки. — Острый аппендицит. Надо на самолёт — и в Урумчи, в больницу. Собирайся в момент, Стёпа… Через две минуты я уже подогнал машину к палатке. Майку вместе с раскладушкой поместили в кузов. Доктор и Тарас Данилович сели по сторонам, чтобы раскладушку не мотали, а Жень-чу держал над Майкой зонтик. Каменистая местность ночью выглядела причудливой, дорога петляла и шла с бугра на бугор; я старался объезжать выбоины, каждый камень, попадавший под колесо, казалось, отдавался болью в моём теле. Пока мы добирались до переправы, дождик прекратился. Небо вызвездило, в чистом ночном воздухе далеко разносился грохот Чёрного Иртыша. Я затормозил у косо врытого в берег столба. Яркий свет фар выхватил из тьмы серебристую нитку троса, протянутого над несущейся рекой, и отразился в окошке хопсиновской хибарки; там, у причала, покачивался паром. — Сигнальте же! — раздался сердитый голос доктора. Я нажал кнопку раз, другой и потом продолжал сигналить, не отнимая руки. Дверь хибарки оставалась закрытой. — Да тому глухому бису хоть из пушки пали! Спит, провались он совсем! — выругался Тарас Данилович. Мы растерянно посмотрели друг на друга, потом — на реку. Низкие волны с враждебным урчанием вкатывались в полосу света и мгновенно исчезали во мраке. Если бы и удалось чудом переплыть эту стремнину, смельчака отнесло бы на не сколько километров. — Ждать утра нельзя, — сказал доктор. Мы не успели ответить: что-то заставило нас поднять головы. На тросе стоял Жень-чу. Одной рукой он обнимал столб, в другой — держал раскрытый зонтик. — Ты что, ты что?.. Назад… — закричал Тарас Данилович. Но было уже поздно. Жень-чу вытянулся, отчего стал словно бы совсем тонким и лёгким, качнулся и, подняв над головой зонтик, скользнул прочь от столба. Мы стояли, потеряв дыхание, а он, слегка пританцовывая, шёл над рекой и будто утюжил трос белыми Майкиными тапочками, мелькавшими в свете фар, как туфли канатоходца в луче циркового прожектора… И тут меня осенило: бывший хозяин Жень-чу занимался бродячей профессией!.. Так вот откуда у паренька кошачья ловкость, его прыжки и уменье обращаться с проволочными растяжками. Но одно дело — цирк, а другое — трос, раскачивающийся над ревущей рекой, и ночь, и ветер… Ветер налетел, когда Жень-чу уже достиг середины реки. Зашумели, застонали прибрежные деревья, и Жень-чу на тросе не стало, только зонтик взлетел вверх и унёсся во тьму. — Смотрите, смотрите!.. — закричал доктор; он был самый молодой из нас троих и самый зоркий. Мы напрягли зрение. Жень-чу висел под тросом. Перебирая руками и ногами, он продолжал карабкаться вперёд, и я невольно поёжился, вспомнив концы проволочек, торчащих из троса, ободранного скобами парома. Не помню, сколько прошло бесконечно томительных минут, пока мы наконец услышали скрип. Потом стало видно, как Жень-чу и Хоп Син остервенело крутят лебёдку. Когда я въезжал на паром, мне бросились в глаза тёмные полосы на блестящей ручке лебёдки… Через месяц Майка вернулась в партию. Меня там она уже не застала: работы сворачивались, и мне
- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (7) »