Литвек - электронная библиотека >> Наталья Алексеевна Суханова >> Советская проза >> Вода возьмет >> страница 12
уходил в горизонт, но простора уже как бы и не было.

А воздух возле озера все равно был хороший. По воде капал редкий дождь, но Ниле не хотелось торопиться. За тучами далеко, не просвечивая, обозначало свое место солнце. Уже и радуга как бы дрожала, проступала в воздухе. Хорошо, хоть и ничего не хотело напоминать ей озеро.

Не об отце и брате, не о маме и тетке Гане — думалось почему-то о мальчике из детского дома, который сказал ей, что если от мертвых сохранятся хотя бы косточки, наука со временем сможет воскресить этих давно умерших людей. Ни от кого из близких Нилы, кроме Толи, не сохранились могилы — река взяла тетку Ганю, в неизвестных местах погибли брат, отец и сестра, даже и деревенское кладбище, на котором похоронили маму и деда, разбомбило в войну. Не было могил, а может быть, не было и косточек. Но сладостно помнился безногий мальчик из детского дома — потому ли, что подарил он ей сказочную надежду на воскрешение из мертвых мамы, или же так чудесна казалась ей сама надежда, потому что любила она этого мальчика. «Никогда не бегай за мальчишками, — сказал он ей, — хоть ты и некрасивая». «Я не потому, — тихо и хрипло отозвалась она. — Я потому, что ты калечный». Он не ее, он хорошенькую ее подружку любил. Нила знала по давней детдомовской фотографии, как были они все безобразны — бритые наголо, в мешковатой одежде и одинаковых ботинках. Ботинки полагалось по детдомовской моде до блеска начищать и тщательно шнуровать, даже если шнурки были в узлах и мохрах. Спали, как ни ругались воспитатели, обязательно в штанишках, хоть и были у них отдельные с мальчиками спальни, а днем эти рейтузы подкатывались до самого паха. Такая тщетная мода. И все-таки были одни некрасивые, а другие хорошенькие.

Так ярко представился Ниле и запах их сырой спальни, и запах ваксы, которой начищали они ботинки, и мудрые, пристальные глаза безногого мальчика, и, как награда, начало болеть ее сердце. Вспомнился ей и боец, что кружился по избе, стягивая холстину с мертвой мамы, не крича, а только дыша со свистом и хрипом, — такими надсадными, словно бы это не он, а над ним надрывно дышало, свистело, хрипело. Почему она не взглянула в его лицо? Кто теперь вспомнит его лицо в его последний на земле час?

Все сильней и сильней болело сердце. Забытым прикосновением дотронулась до ее волос мама. Почему, для чего так болело, так помнило ее сердце? Зачем, почему все это жило в ней, умирало и снова оживало? Кто, кто была она сама? Неужто только эта память? Вот прошла жизнь, ушла сквозь пальцы — и что? Что осталось после того, как почти прошла жизнь? Только гордость, что уперлась и выдержала. Сердце болит — не сбереженное, надсаженное. А душа? Разве душа ее в ней? Не в этом ли дне, не в этом ли озере была ее душа — и не угадать было, где это мелкое, жидкое, серое переходило в широкое, светлое зеркало, все отражающее. Душа ее, казалось ей, только сейчас вызрела, сомкнулась со всем, что было и прошло, что есть. Зачем, почему? Чтобы умереть? Но ведь зубы вырастают, чтобы жевать. Ноги крепнут, чтобы ходить. Только душа вызревает, чтобы умереть. Странно ей это было. Но не жалко. Может, и небо вызрело до души, но вот — широко и безгласно.

Легкий шелест вернувшегося дождя прошел по воде.