Литвек - электронная библиотека >> Кнут Гамсун и др. >> Сборники, альманахи, антологии и др. >> Фиорды. Скандинавский роман XIX - начала XX века >> страница 2
вьются по улицам; где мрамором сверкают дворцы, украшенные гордыми гербами, где над вязью балкон- пых перил порхают веера и веют вуали. Он побывал в тех краях, где победное войско одарило немеркнущей славой имена полей и селений; где ползет к купам дерев дым цыганских костров и увитые виноградом развалины смотрят с высот в ясные долины, где немолчно шумит мельничное колесо и стада, позвякивая колокольчиками, устремляются на ночлег.

Обо всем этом рассказывал он ей, но не так, как поэты, куда будничней и проще; так дома у них говорилось про уезд, про соседний приход. Рассказывал он и о поэтах и живописцах, до небес превознося имена, каких она не слыхивала прежде. Он показывал ей их портреты, читал их стихи в саду, на холме; откуда открывались ясные воды фьорда и темные вересковые волны. Страсть делала его поэтичным, и все вокруг наполнялось красотой, — облака делались облаками из стихов, а деревья в саду одевались той самой листвой, что так печально шелестела в балладах.

Бартолина была счастлива, ибо любовь обращала круглые сутки в цепь поэтических сцен. Сколько поэзии было в том, чтобы ждать его на дороге, и встреча была поэзия — и прощанье; сама поэзия была в том, как стояла она на холме в лучах заката и махала ему, пока он не скроется из виду, а потом, объятая сладкой тоской, шла в одинокую свою комнату, чтобы думать и думать о нем без помехи; и когда она молилась за него перед сном — это тоже была поэзия.

Она избавилась от смутных порывов и томлений; ей довольно было нынешних тонких переходов чувства, и мысли ее и взгляды прояснились оттого, что явился наконец тот, кому она могла высказать все, без утайки, не страшась быть непонятой.

Она и в другом переменилась: счастье сделало ее снисходительней к родителям, сестрам и братьям, и она решила, что в них куда больше ума и сердца, чем ей казалось прежде.

И вот они поженились.

В первый год все шло почти как в пору помолвки, но с продолжением брака Люне уже не мог скрывать от себя самого, что он устал постоянно искать для своей любви новых знаков, постоянно пребывать в оперенье поэзии и каждый миг расправлять крылья для полета за переменчивые облака фантазий и над бездонными пропастями идей; ему хотелось поуютней усесться на ветке и соснуть, спрятав усталую голову под пушистое крылышко. Ему любовь представлялась не вечным жадным пламенем, что беспощадно озаряет все закоулки жизни, нет, не тем неуемным огнем, в чьем свете все делается огромным и странным, но тихим, уютным тленьем теплых угольков в кромешной тьме, которое помогает забыть о дальнем, близкое же делает еще ближе и родней.

Он устал, измучился, он уже не в силах был выносить всю эту поэзию, он томился по твердой почве обыденности, как рыба, задыхаясь от зноя, томится, верно, по ясной, свежей прохладе волн. Должно же это было наконец кончиться! Бартолина была уже не девочка, не хуже его узнала жизнь и книги, он дал ей все, что мог; но довольно, больше давать он не в силах; у него попросту ничего не осталось.

Единственное утешение его было, что Бартолина ждала ребенка.

Уже давно Бартолина с грустью заметила, что взгляд ее на Люне переменился, что он не стоял уже на той головокружительной высоте, куда поместила она его в пору жениховства. Правда, она пока не сомневалась в том, что он, как она называла это, — натура поэтическая, но ее пугала то и дело проглядывавшая в нем проза. Она еще усердней гналась теперь за поэзией, стараясь вернуть былое, — и низвергала на мужа еще более пламенные чувства и еще более пылкие восторги; но отзыв бывал так слаб, что она самой себе уже едва не казалась сентиментальной. Еще какое–то время силилась она увлечь за собой упиравшегося Люне; ей не хотелось верить тому, о чем она догадывалась; но когда бесплодность ее усилий зародила в ней сомненье в том, впрямь ли так богаты ее собственное сердце и ее ум, как она всегда думала, она вдруг отвернулась от мужа, сделалась холодна, молчалива, замкнута и уже искала уединенья, чтобы в тиши предаться скорби по разбитым мечтам. Ибо теперь уж она поняла, что горько обманута, и что Люне решительно ничем не рознится от прежнего ее окруженья, и что его просто–напросто лишь на краткий миг осияла и возвысила любовь, как часто бывает с обыденными натурами.

Люне напугала и опечалила перемена в их отношениях, он старался исправить дело, неловко пускаясь в прежние восторженные полеты; но Бартолина только яснее видела, как ужасно она обманулась.

Так протекала жизнь супругов, когда Бартолина родила первенца. Это был мальчик, и они назвали его Нильсом.

2

Ребенок свел родителей, ибо у его колыбели сходились их надежды, радости и страхи; о нем они говорили, о нем думали оба часто и подолгу, и каждый был благодарен другому за мальчика, за радость и за любовь к нему.

Но они оставались друг другу далеки.

Люне с головой ушел в хозяйство и заботы прихода, нисколько, впрочем, не стремясь ни к видной роли, ни к нововведеньям; но он совестливо вникал в положение, присматривался к нему, как участливый зритель, и соглашался на осторожные меры, по зрелом размышленье, весьма зрелом размышленье предлагаемые ему старым приказчиком или приходским старостой.

Он и не думал употребить в дело прежние познанья; для этого он слишком мало доверял тому, что именовал теорией, и слишком почитал исстари заведенный обычай, в котором другие усматривали истинно практическую мудрость. Словом, ничто в нем не напоминало о том, что не всю свою жизнь он жил здесь и жил таким именно образом. Исключая, впрочем, одной малости. Часто целых полчаса мог он недвижно просидеть у калитки или на межевом камне, безотчетно уставив околдованный взор на пышно–зеленые ржи либо налитые, золотые овсы. Это был иной, прежний Люне, юный Люне.

Бартолина же не могла так быстро, сразу, без колебаний и мук смириться с тем, что выпало ей на долю. Нет, сперва она сетовала, с помощью множества бывших тогда в большом хожденье цитат, на несчетные преграды, оковы и узы, теснящие жизнь человеческую; и жалобы то сливались с водопадами гнева, низвергавшимися на троны владык и темницы тиранов, то облекались тихой и доброй печалью при виде того, как свет красоты покидает слепое и жалкое племя рабов, влекущих ярмо пустой обыденности, и, наконец, оборачивались нежным воздыханьем по вольному лету птиц в поднебесье или кроткой завистью к вечно свободным, парящим облакам.

Но она устала от жалоб, бесплодность их привела ее к сомненью и горечи; и как иной верующий попирает ногами святого за то, что тот не явил ему свою чудотворную силу, так и она стала глумиться над боготворимой поэзией и спрашивала себя, неужто она и