соломой, заросшие мхом крыши. Ох, как приятно, думал он, было бы снова половить форель или подремать в жару под темно-зелеными остролистами, цветущими, с блестящими листьями, среди развалин бенедиктинского монастыря.
Кроме того, он, разумеется втайне, намеревался вырезать из некоторых высоких тисов, осеняющих кладбище, новые носовые доски для корабля. Деревья эти посажены были столетия назад среди могильных камней, чтобы, с одной стороны, ценные тисы могли уберечься от гибели, а с другой — отгоняли злых духов.
От стайки лодчонок, подгребших под кормовой подзор «Первоцвета», раздались пронзительные крики.
— Pan! Por el amor de Dios, un poco de pan! Хлеба! Христа ради, немножечко хлеба! — просил человек за рулем протекающей гребной лодки. Двое его похожих на огородные пугала товарищей бросили весла и умоляюще воздели вверх руки, похожие на когтистые лапы, при этом их лодка столкнулась со скифом, другой лодкой, в котором сидели белобородый старик и мальчик с большущими от голода глазами.
— Еды, сеньоры, — плачущим голосом просил старик, — во имя Святой Девы, дайте нам какой-нибудь еды. Мы изголодались.
То, что он говорил чистую правду, было очевидно: там, на дне его скифа в грязной воде, словно куча тряпья, безжизненно лежала изможденная девочка-подросток.
Все эти с надеждой глядящие вверх испанцы выглядели истощенными, а их темнокожие руки и ноги просто напоминали высохшие ветви деревьев. Они вращали глазами и щебетали, как обезьяны, но столпившиеся у борта бородатые краснолицые англичане только поплевывали на воду. Им, выросшим среди голода и неопределенности существования в силу избранной профессии, — сегодня ты жив, а завтра утонул, — подобная нищета была не в диковинку и не задевала сердца. А лодчонки с причалов гавани все подходили и подходили.
— Стойте, мерзавцы! Прочь от судна! — взревел Фостер. — Боцман! Взгрей канатом любого негодяя, кто попытается залезть на борт! — Но он запоздал со своим приказом. С полдюжины невероятно оборванных людей уже ухватились за носовые цепи и начали взбираться на рею блинда.
Капитан повернулся. Единственный глаз его горел огнем.
— Гарри, живо освободи мое судно от этого галдящего сброда. Кажется; я вижу там шлюпку коменданта порта, и будь я проклят, если он увидит «Первоцвет» воняющим этими висельниками.
Боцман и его подручные, обыкновенные матросы, стали со всем усердием сбивать кофель-нагелями[15] вцепившиеся в фальшборт костлявые руки. Оборванцы, изрыгая проклятия, вынуждены были снова попрыгать в свои обшарпанные дырявые лодки.
Хоть и довольный тем, что «Первоцвет» так быстро очистили от непрошеных гостей, Уайэтт был поражен бесконечным отчаянием, написанным в глазах одного изможденного от голода человека — судя по его одежде, погонщика мулов. Он стоял на коленях в своем утлом челне и умоляюще сжимал руки.
— Благороднейший из благородных, — крикнул он, задрав вверх лицо, — молю Бога, чтобы вам никогда не оказаться в такой нужде. Только вчера от голода умерла моя нинья[16]. В доме у меня не осталось ни корки хлеба, ни капли оливкового масла. Если я не достану еды, пусть даже совсем немного, мой маленький сын не доживет до следующего рассвета.
Рука Уайэтта потянулась к подсумку на поясе. В нем он обычно хранил сухарь и кусок сыра, которые облегчали ему слишком долгую вахту.
Мастер Гудмен заметил это движение. И тут же его круглое красное лицо, которое нельзя было назвать недобрым, посуровело.
— Не надо, мастер Уайэтт! Вы привлечете всю эту грязную шайку к нам на борт.
— Что правда, то правда. — Тем не менее Уайэтт бросил свою сумку в страждущие руки погонщика мулов и был вознагражден взглядом такой невыразимой благодарности, что долго потом не мог его забыть.