Литвек - электронная библиотека >> Владимир Григорьевич Дрозд >> Юмористическая проза и др. >> Земля под копытами >> страница 3
исчезнет. Никто не верил, даже Лиза, что он построится — в такое время, когда все только разрушают да жгут. Это было как наваждение: Шуляк засыпал и просыпался с мыслями о доме, который будет возвышаться над селом, утверждая его, старосты, силу и власть. Он не останавливался ни перед чем: прибрал к рукам железо, дубовые балки и слеги с недостроенного колхозного склада, взял у бакенщиков выловленные в Днепре бревна, реквизировал у односельчан каждую доску, которая попадалась на глаза, снимал людей с работы в самую горячую пору и посылал на свою усадьбу…

Шуляк шевельнул плетью, и жеребец поскакал к селу. Село было безлюдным, и старых и малых староста выгнал в поле — там молотили, пахали, сеяли. Только дети бродили босиком по лужам, но, заслышав топот старостиного коня, испуганно разлетались по дворам. Да еще старухи, старше семидесяти, гнулись на огородах. На мостике через Пшеничку, откуда крутой взвоз тянулся к центру села, стоял, покачиваясь, не сводя глаз с дома старосты, дед Лавруня. Шуляк придержал жеребца:

— Что, дед, не налюбуешься?! Был ли когда такой дом в Микуличах? У пана не было такого!

Лавруня поднял на старосту хмельные (трезвым Степан его теперь никогда не видел) глаза, поддернул брезентовые штаны, показав босые, грязные ноги. Дедовы очи смеялись:

— Молюсь, пан староста, на ваш дом, как на образ новой власти, нам оттуда (Лавруня поднял черный, заскорузлый палец) посланной. Господи, не оставь меня, просящего… Чтобы не было меж людьми зла и ненависти. И ты, Николай-угодник, великий чудотворец, милостивый и послушный, милостивый и помощник наш, ты всем и на воде помогаешь, и на сухопутье, сохрани, от лютой смерти отведи, весь свет и меня…

Шуляк терпеливо ждал, пока Лавруня прохрипит своим прокуренным махоркой голосом эту шутовскую молитву, и переспросил:

— А все же, не было в селе такого домины, пока Степан Конюша не построился?

Даже от пьяного Лавруни ему было приятно услышать похвалу.

— Правда ваша, пан староста. — Дед почесал правой ногой левую, полез в карман за кисетом. — Смотрю я на ваш дом и думаю: ой и просторный будет клуб из этой хаты, и место веселое выбрали. — Лавруня повернулся на восток, истово перекрестился кисетом с махоркой: — Дорогой спаситель наш, господи! Ругал я, господи, Советскую власть, прости меня, господи. Теперь не люди, а сущие черти сели на нашу шею!

Какой-то миг Шуляк обалдело глядел на тощую, горбатую спину Лавруни, а потом что было сил в руке рубанул по ней плетью. Сыромятный ремень рассек солдатскую гимнастерку, обвил деда кровавым поясом, и тот, вскрикнув, упал в лужу. Шуляк, пришпоривая коня, поскакал вверх по улице, но тут же оборотился на голос…

Дед стоял по щиколотку в воде, щербато смеялся вслед старосте и в полный голос выводил свою — во всем селе только Лавруня и пел ее — песню:

Ой, орел ти, орел,
Ти орел молодой,
Чи літав ти, орел,
На Вкраїнушку домой,
Чи не бачив ти дівчини,
Чи не журиться за мной?!
Вона журиться і печалиться,
За тобою, дураком, побивається…
Шуляк доскакал до перекрестка, где возле сборни застыл с винтовкой за плечами полицай Костюк, и закричал:

— Вы куда смотрите, мать вашу?! Пьяный Лавруня агитацию под вашим носом разводит! Кинуть в подвал и пусть гниет до новых веников!

В пустой, пропахшей табаком дежурке он трахнул кулачищем об стол и упал головой на судорожно сцепленные руки.

3

С поля возвращались вброд. Вода, сбегая по косогорам, переполняла выбоины, кипела и пенилась. Девчонкой Галя любила шлепать по лужам после дождя: вода казалась теплой, парной, мягкой.

Учиться в школе ей не довелось. Отец вернулся с николаевской войны отравленный газами и вскоре умер. А поле их, на косогоре, совсем плохонькое — бывало, с матерью жнут-жнут, а снопов впритрусочку, колоски тоненькие, что мизинчики. Все беды, как на грех, разом свалились: то война, то голодуха. Какая там школа? Мать сквозь слезы утешала ее: «Да нешто тебе, Галька, в солдаты идти да письма писать? Ткать, вышивать, прясть — это все твое». А как сравнялось Гале восемь годков, пошла по людям служить, в самый Киев, да через месяц сбежала — страшно в городе одной, без родных, без друзей.

И только уж в ликбезе науку прямо на лету схватывала.

Пока не вышла за Данилу, помогала ученым людям землю раскапывать на горбах, где, говорили, древние люди жили. В Микуличах думали, что приезжие ищут золото, а они, как дети, радовались горшочкам, жерновам, темному, обуглившемуся от времени просу и ячменю, обломкам печей, обожженным глиняным фигуркам волов и лошадей. Они радовались всему, что, сколько помнила себя Галя, было и в материнской хате, только поновее и показистее. И без ученых людей поняла она на раскопках, что Микуличи — древние, как мир. А ученые люди рассказывали, что предки микуличан жили на берегах Днепра тысячелетия, и зарились на их землю западные соседи и кочевники из степей, но здешний люд что дереза при дороге: топором не вырубишь, огнем не сожжешь, потому что корни — глубоко в земле, и каждую весну она снова зеленеет, разрастается буйно. Ветры времени сметали орды захватчиков, а микуличане — или как там они тогда прозывались — жили себе да жили.

С тех пор утвердилось в душе Гали понимание временности всякой беды. И немецкой власти на родной земле скоро придет конец, нужно только пережить, выстоять, и не столько ей самой, сколько ее сынам, потому что детям суждено продолжать их с Данилой род. А пережить эти страшные дни, да еще с малыми ребятами — ой как тяжко. Сашко, что ни говори, конечно, помощник. Но и он — дитя. Зимой лыжи ему приспичило, хоть плачь. Сплету, говорит, восемь сапет[6] за неделю, а вы мне, мамо, выменяйте в Листвине лыжи. Носил, бедняжка, лозу из-за Днепра, всю кожу на плечах ободрал. А по ночам плел. В воскресенье нагрузилась Галя товаром, потащилась в Листвин. А кому сапеты среди зимы нужны? Выменять удалось лишь на паляничку хлеба да кусочек сала для заправки. Может, в следующее воскресенье повезет, утешала хлопца. Снова он сел плести корзины… А тут из города люди пришли, на ночевку попросились. Принесли разное тряпье менять на продукты. Были у них и лыжи. Парнишка как увидел лыжи — не отходит от них, только не целует. Оставалась у Гали горсть муки, из того пуда, что Шуляк дал за корову, испекла она корж — наполовину с отрубями, за корж и выменяла лыжи. Пусть у ребенка хоть какая-то радость в горький час будет. Чем детство вспомнит, как вырастет? Одна нужда, голод и холод.

Сапоги на Сашке Даниловы, латка на латке, давно каши