Литвек - электронная библиотека >> Эдвин Луникович Поляновский >> Публицистика >> Гибель Осипа Мандельштама

Гибель Осипа Мандельштама

Глава 1

«Когда я умру, потомки спросят моих совре­менников: «Понимали ли вы стихи Манд[ельштама]?» — «Нет, мы не понимали его сти­хов».— «Кормили ли вы Мандельш[тама], да­вали ли вы ему кров?» — «Да, мы корм[или] М[андельштама], мы давали ему кров».— «То­гда вы прощены».

Из записной книжки Э. Голлербаха — критика, искусствоведа. 1925 г.

В сущности, он был обыкновенным нищим. От других уличных нищих отличался лишь тем, что подаяние принимал с гордыней, даже с ве­личием. Странность, трагическое несоответствие, как живые слезы юродивого.

Он был нищее, чем нищий, потому что был бездомным.

Бездомнее, чем бездомный, потому что был гонимым.

Говорили, что в обличье

У поэта нечто птичье

И египетское есть;

Было нищее величье

И задерганная честь.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Гнутым словом забавлялся,

Птичьим клювом улыбался,

Встречных с лету брал в зажим.

Одиночества боялся

И стихи читал чужим.[1]

Стихи — его единственное потомство.

Слова нанизывал, как звуки на нотные ли­нейки.

Послушайте строки, литературоведы именуют их этюдом, а по мне — роман в стихах. Вот он, весь:

Из полутемной залы, вдруг,

Ты выскользнула в легкой шали —

Мы никому не помешали,

Мы не будили спящих слуг…

Это написал мальчик семнадцати лет.

Год спустя:

На стекла вечности уже легло

Мое дыхание, мое тепло.

А здесь ему уже двадцать:

Неужели я настоящий,

И действительно смерть придет?

Юношеская ретроспектива: любовь — при­звание — смерть.

Он как бы действительно не умер, а рас­творился. Душа ушла, не оставив нигде тела.

Промаялся, истаял, растворился.

Для меня нет больше красивых легенд о его гибели. Знаю теперь, смерть была будничной и оттого еще более чудовищной: обыденность, привычность — признак варварства государства, а не отдельных палачей. Я хочу к его пред­смертной минуте приблизиться, причалить, как к неизбежной пристани.

Массовый порок: устлав дорогу к светлому будущему сотней миллионов невинно убиенных, мы до сих пор, как в эпоху социалистического реализма, старательно выводим закономерности творческого развития личностей и только потом иногда — жизненного пути. Меняются местами причина и следствие.

Мне хочется бежать от моего порога,

Куда? На улице темно,

И, словно сыплют соль мощеною дорогой,

Белеет совесть предо мной.

…Назад, вниз, из наших сумрачных дней — в те, беспросветные, по шаткому висячему мосту.

* * *
Что более всего держит поэта на земле? Из юношеской поэтической ретроспективы Осипа Мандельштама вычтем смерть, и останется — призвание, любовь.

Призвание предполагает читателя, в край­нем случае, слушателя. И тех, и других он ока­зался в массе лишен. Не Блок, не Маяков­ский, не Демьян Бедный. С трудом пробивался в журналы, еще труднее — в издательства. «Камень» (1913), «Tristia» (1922), «Вторая кни­га» (1923) — пусть не вводит в заблуждение современного читателя перечень названий. Да­же «Стихотворения» — книга избранной лирики, итог почти двух десятилетий — вышла тиражом всего в две тысячи экземпляров.

Слушатели? «Стихи его усердно переписыва­лись и заучивались наизусть любителями поэзии, но в печати откликов не получали,— вспоминает писатель Николай Чуковский.— Читатели его любили страстно, но это были читатели только из среды наиболее образованных слоев интелли­генции. Слишком большие требования к поэтической культуре читателя предъявлял его стих. Как многие русские поэты первой трети два­дцатого столетия, он был лишен величайшего счастья <…> быть народным, быть любимым и понимаемым миллионами русских людей. <…> Мандельштам был великий русский поэт для узенького интеллигентского круга».

Вот вам один из путей к одиночеству. Путь от малозаметной пунктирной тропы, когда всякий мыслящий и чувствующий еще надеется, что он рожден для всего мира. Был он достаточно замкнут, жил больше на небе, чем на земле. Понимал ли Осип Эмильевич, что он — поэт для поэтов?

В середине лета 1916 года Мандельштам, отдыхавший в Старом Крыму, готовился к сбор­ному концерту в Феодосии. Он нанял извозчика и по всему городу возил художницу Юлию Обо­ленскую в поисках парикмахера для нее. Всем проходящим он задавал один и тот же вопрос: где дамский зал? Наконец их провели через увешанный бельем неряшливый дворик, что-то вроде прачечной, какая-то растрепанная баба схватила плойку вместо щипцов и перед мутным осколком зеркала принялась завивать художницу мелким барашком. Мандельштам растерял­ся, упал духом:

— Теперь я знаю, кто «они», перед кем чи­тать придется.

Растрепанная баба — та самая кухарка, кото­рую через два-три года призовут управлять госу­дарством, и в неряшливый дворик превратится вся страна.

Мандельштама действительно освистали, под хохот публики он трижды повторял одни и те же строки.

— Я с ними проходил три раза то, что им было непонятно,— говорил он потом расте­рянно.

Ходасевич и Массалитинов предусмотритель­но читали на «бис» Пушкина, и восторженная публика кричала: «Довольно этих Мандельшта­мов!»

Юлия Леонидовна Оболенская вспоминает об этом вечере: «О[сип] Э[мильевич] — замеча­тельный поэт. Его чтение — последняя степень искренности <…>».

* * *
Хочется увидеть поэта в те редкие минуты, когда он спокоен, сыт и хотя бы не просит де­нег. Когда он любит и любим. Остались и такие воспоминания о нем, но они все равно грустные.

Э. Голлербах: «<…> Стоял сегодня в очере­ди за супом в Доме литераторов. За длинным столом, уставленным щербатыми тарелками с гер­бами, орудовала рыжая дама очень подержан­ного вида.

<…> Глядим друг другу в затылок и нена­видим и очередь, и скверный суп, и соседей, и самих себя. <…>

«Что ж вы мне полтарелки налили?»

Рыжая сразу трясет серьгами и огрызается: «А по-вашему, нужно до краев? Жирно будет!» И начинается перепалка.

<…> Вокруг все знакомые лица, каждый день почти одни и те же. Вот чинно хлебает суп, опус­тив глаза, прямой и торжественный Мандель­штам. Можно подумать, что он вкушает не чече­вичную похлебку, а божественный нектар.

<…> Он немножко бестолковый, иногда точно отсутствующий, иногда панически-озабоченный.

<…> Он какой-то бездомный, егозливый и, вероятно, довольно несносный в общежитии, но есть что-то трогательное в том, что он так важ­но вздергивает кверху свою птичью, взъерошен­ную головку, и в том, что он всегда небрит, а на пиджаке у него либо пух, либо не хватает пуговицы. К нему бы нужно приставить