Литвек - электронная библиотека >> Феодосий Кириллович Роговой >> Советская проза >> Праздник последнего помола >> страница 2
появлялись терпкие почки, они долго-долго наливались — словно бы и не соком, а расплавленным оловом. Груши делались твердыми, точно камень. Неохотно дозревали. И не брала их никакая червоточина — вырастали одинаковые, величиной с картечину, тускло-зеленые. Проходил покров, опадали с деревьев листья — лишь тогда груши дружно сыпались, густо усеивая землю вокруг ствола.

Никто на них не покушался, никто их не собирал: все признавали, что это дерево, по неписаному закону, принадлежит Сидору Охмале — высокому чубатому человеку, единственному в Мокловодах, который умел делать детали для домашних станков, за что его уважали, даже гордились им, особенно когда кто-нибудь из соседнего села спрашивал, где Сидор живет, чтобы заказать ему бердо, а случалось, и все ткацкие принадлежности разом.

Груша отошла к нему в те времена, когда зажиточные хозяйства распродавались полностью, от хаты до полотна, а деревья — плодоносящие, непродажные деревья — нанимались, как люди, и могли переходить из рук в руки. Сидор омолодил свою грушу, не захотел ее срубить, как делали очень нетерпеливые, чаще всего зимой, когда нечем было топить. Сидор Охмала пожалел грушу, хотя росла она в неудобном месте — гона за два от хаты.

Ни огороженного двора, ни клочка земли, которым он мог бы постоянно пользоваться, у него не было, но все вокруг на целых три гона — щавель, гнезда чаек, речная затока с водившейся в ней рыбой, калиновый куст, росший на островке посреди камышовых зарослей, залетные утки или гуси с выводками, прибрежный терновник и эта дикая груша — считалось охмаловским.

Пахать могли они с Мокриной на сколько глаз хватало. Сразу за дорогой, которая вела в бригаду, и до самого киевского тракта лежал высокий, испокон веку не паханный воинский курган. К нему жалась широкая запруда из плетней, дубовых кольев и дерна. Тут Мокловоды сдерживали первый натиск весеннего Днепра, когда тот, освободившись от ледового покрова, стремительно двигал на встревоженное село серую стену воды, а, остановленный, разливался вместе с Сулой на десятки верст окрест.

Сидор был человек нежадный, потому пахал, как другие, — чтобы только посеять рожь, посадить овощи, не больше. Разве что еще для порядка вскапывал под окнами полоску, сажал лук и перец, которым любил сдабривать борщ. Пахал мало, оттого что почва, куда ни глянь, была неплодородная — все молочай да буйная метельная трава, кукушкины слезы, моховики, жабье мыло.

Кормились они с Мокриной со своей земли да с поденных Сидоровых заработков. Заказов на товар у Охмалы было под завязку. На ткацкие принадлежности спрос никогда не удовлетворялся, потому что мокловодовцы с тех пор, как судьба загнала их, непокорных, подальше от людских глаз в заросли вытянувшейся вдоль Сулы поймы, носили самодельную обувь из ссохшейся, дурно выделанной кожи, кое-как мятой в дегте, а одежду из домотканой материи. Купленные в лавках ткани, по обыкновению, лежали в сундуках, на самом дне, береглись на большие праздники. Зимой по будням в каждой хате от пряжи пыль стояла столбом, да такая ядовитая, что на человека кашель нападал. Особенно много пыли бывало в тот день, когда все, от мала до велика, поднявшись ни свет ни заря, дружно выстраивались вдоль лавки или припечка и, упершись руками в эту самую лавку либо припечек, начинали упорно мять пятками жесткое, подсохшее на печи, похожее на мочало волокно, добиваясь, чтобы оно стало мягким и его можно было чесать. Потом женщины садились у окон, вставляли в гребни кудель, и, как вчера, как тысячу лет назад, безостановочно стучали прялки, шпульки, веретена, и под грустную песню вытягивалась длинная-предлинная, бесконечная, пока хватит во рту слюны, нитка. А уж после того, как хозяйки основывали пряжу и накидывали ее на станок, днем и ночью не умолкала под их ногами, надсадно кашляла скрипучая ляда, набивая в основу нитку к нитке десятки, сотни аршин небеленого полотна, которое вскорости ложилось рубахами на крестьянские плечи, пеленкой в колыбель, покрывалом в гроб… Так было в наших Мокловодах до самого переселения.

Потому и выхаживали мокловодовцы коноплю на самой лучшей почве — в высохших озерах, унавоженных балках, на болотцах. Повыше, на пахотном поле, сеяли озимь, но вырастала она в один стебель, щуплая и такая низкая, что косили ее без длиннозубых граблей, прикрепляемых к косе, а одной косой и иногда даже дергали руками. Разве что после сильных речных разливов на занесенной илом супесчаной почве родилась невиданная рожь с колосками толще человеческих пальцев, и трещали капустные кочаны, и лопалась земля под кустами картофеля — такой он был крупный, налитой, и ломали под собой стебли тяжелые, как из золота кованные, колосья проса.

Но разливы случались не часто — раз в семь-восемь лет, оттого и хлеб, и картофель, даже овощи получали Мокловоды в десяти километрах выше, у степных жителей, — выменивали на рыбу, свежую или соленую, на дерево, плетеные корзины и кошелки, на лозу, на товар — так тут назывались выделанные шкуры животных, на сено — его у мокловодовцев было полным-полно.

Бедность мокловодовской почвы вознаграждалась обилием диких трав и множеством птиц, пышностью природы, неоглядным простором, к которому, пока жив человек, постоянно тянется его душа.

Старая Охмалиха — благородная на вид женщина, всегда в желтом чепце и потому похожая на богоматерь с иконы, — ни за что не хотела верить, что земля вертится, что над человеческой душой не властен теперь ни царь, ни бог, а человек и без них живет не худо. Бывало, только заслышит мотор в небе, падает на колени и горячо молится, покуда не затихнет этот грохот, — надеется ублаготворить небесного владыку.

Зато она не боялась никаких путников. В глухую ночь, только постучат в окно, выйдет и пустит в хату кого угодно.

Ни о чем не расспрашивая, Мокрина перво-наперво подавала проходящему воды умыться. Потом молча выносила постель — стелила посреди пола солому, если она была, или сноп ситняга — каждое лето это растение разрасталось в Мокловодах на целые гектары, им топили печи. Подав гостю рядно или Сидорову сермягу укрыться, советовала укладываться спать и предупреждала, чтобы не пугался, если услышит под полом шуршание либо недовольное сопение — это, мол, наш домашний ежик, мы его держим вместо кота: проворно ловит полевых мышей, коли какая ненароком забредет в хату (домашних-то вывели подчистую), его боятся ужи, которых в половодье тьма-тьмущая заползает в каждый дом. Заползали ужи и в колодцы, и туда, где раньше были печи, где стояли стожки сена, в пеньки, в дупла старых деревьев. А в домах пробирались даже на чердаки, залезали в трещины на стенах и там