художник.
— Потому, что он стал у меня просить железнодорожные билеты. Все у него жена куда-то ездила. Ну, вот… он, бывало, порисует немного и билет просит. А я билетами не распоряжаюсь. Так он меня и не дорисовал…
Когда проезжали через Арбатскую площадь, Дзержинский спросил:
— Что это за здание?
И показал рукой на ресторан «Прага». Художник сказал, что это очень противный недавно открытый ресторан дореволюционного пошиба.
— Ничего не поделаешь, — ответил Дзержинский. — Нам эти пивные и рестораны оплачивают пятьдесят процентов расходов на народное образование… Такая, знаете, штука.
Отношения с секретарем у художника оставались прохладными. Разговаривали обычно в ироническом тоне. Однажды секретарь сказал: — Я, знаете ли, совсем привык к вам. Мне кажется, что мы еще долго будем вместе. Может быть, состаримся — вы за картиной, я за своим столом. Как вы думаете? Художник промолчал. В этот день Дзержинский предложил художнику билеты на концерт. — Спасибо, не поеду, — сказал художник. — Работа у меня идет отвратительно, поеду домой, подумаю. Какие уж тут концерты! Мне посторонние впечатления будут только мешать. Дзержинский улыбнулся одними губами. — Что делать тем, которые всю жизнь очень заняты? — спросил он. — Не знаю, — сказал художник. Два последних дня Дзержинский позировал по часу. На прощание он дал слово позировать художнику как-нибудь потом, специально для профиля. Но попрощаться не успел. Зазвонил телефон, и Дзержинский взял трубку. А секретарь в это время уже выносил из кабинета мольберт, ящики и коробки… — Пожили, пора и честь знать, — говорил он, провожая художника. — Смотрите, какую вы нам тут грязь завели… И нельзя было понять, серьезно он говорит или шутит, этот секретарь. Через три года художник опять рисовал Дзержинского. Художник рисовал Феликса Эдмундовича в гробу. Лицо Дзержинского было таким же красивым, тонким и усталым, как при жизни. Высокий лоб был изборожден морщинками, и от ресниц падали тени… Художник рисовал по ночам — с трех до шести утра. В зале стояла тишина, пахло еловыми ветвями, у гроба неподвижно стоял караул. К художнику подошел секретарь, постаревший, с мешками у глаз; увидел рисунок, губы у него задрожали. — Вот рисуете, — сказал он, — как тогда… Отвернулся и замолчал. Потом вдруг заговорил, близко наклонясь к лицу художника, не сдерживая слез: — Вы знаете, что он сказал в день своей смерти, знаете? За несколько часов? Он сказал на пленуме ЦК и ЦКК, что… — секретарь задохнулся и замотал головой, — что… «Моя сила заключается в чем? Я не щажу себя никогда». И все с мест закричали: «Правильно!». Он оглядел зал и дальше стал говорить. «Я не щажу себя… Никогда. И поэтому вы все здесь меня любите, потому что вы мне верите. Я никогда не кривлю душой; если я вижу, что у нас непорядки, я со всей силой обрушиваюсь на них…». Он опять задохнулся от душивших его слез, ушел в угол зала и долго стоял там в полутьме, прислонившись лбом к холодной стене… В эту ночь, уже под утро, к гробу пришел Орджоникидзе, стоял долго, не двигаясь, и смотрел в мертвое лицо Дзержинского, потом поправил подушку под головой Феликса Эдмундовича… У гроба подолгу стояли боевые товарищи… Тут видел художник жену и сына Дзержинского. И странное дело: рисуя мертвого Дзержинского, художник думал о нем, как о живом. Теперь все чаще и чаще он представлял себе Мясницкую в тот знойный летний день, автомобиль и Дзержинского, протянувшего руку к недоуздку рысака… Или вспоминал глаза Дзержинского — тогда, когда он писал в кабинете портрет и просил поглядеть одну минутку, — прекрасные глаза, и веселые, и сердитые в одно и то же время.
Отношения с секретарем у художника оставались прохладными. Разговаривали обычно в ироническом тоне. Однажды секретарь сказал: — Я, знаете ли, совсем привык к вам. Мне кажется, что мы еще долго будем вместе. Может быть, состаримся — вы за картиной, я за своим столом. Как вы думаете? Художник промолчал. В этот день Дзержинский предложил художнику билеты на концерт. — Спасибо, не поеду, — сказал художник. — Работа у меня идет отвратительно, поеду домой, подумаю. Какие уж тут концерты! Мне посторонние впечатления будут только мешать. Дзержинский улыбнулся одними губами. — Что делать тем, которые всю жизнь очень заняты? — спросил он. — Не знаю, — сказал художник. Два последних дня Дзержинский позировал по часу. На прощание он дал слово позировать художнику как-нибудь потом, специально для профиля. Но попрощаться не успел. Зазвонил телефон, и Дзержинский взял трубку. А секретарь в это время уже выносил из кабинета мольберт, ящики и коробки… — Пожили, пора и честь знать, — говорил он, провожая художника. — Смотрите, какую вы нам тут грязь завели… И нельзя было понять, серьезно он говорит или шутит, этот секретарь. Через три года художник опять рисовал Дзержинского. Художник рисовал Феликса Эдмундовича в гробу. Лицо Дзержинского было таким же красивым, тонким и усталым, как при жизни. Высокий лоб был изборожден морщинками, и от ресниц падали тени… Художник рисовал по ночам — с трех до шести утра. В зале стояла тишина, пахло еловыми ветвями, у гроба неподвижно стоял караул. К художнику подошел секретарь, постаревший, с мешками у глаз; увидел рисунок, губы у него задрожали. — Вот рисуете, — сказал он, — как тогда… Отвернулся и замолчал. Потом вдруг заговорил, близко наклонясь к лицу художника, не сдерживая слез: — Вы знаете, что он сказал в день своей смерти, знаете? За несколько часов? Он сказал на пленуме ЦК и ЦКК, что… — секретарь задохнулся и замотал головой, — что… «Моя сила заключается в чем? Я не щажу себя никогда». И все с мест закричали: «Правильно!». Он оглядел зал и дальше стал говорить. «Я не щажу себя… Никогда. И поэтому вы все здесь меня любите, потому что вы мне верите. Я никогда не кривлю душой; если я вижу, что у нас непорядки, я со всей силой обрушиваюсь на них…». Он опять задохнулся от душивших его слез, ушел в угол зала и долго стоял там в полутьме, прислонившись лбом к холодной стене… В эту ночь, уже под утро, к гробу пришел Орджоникидзе, стоял долго, не двигаясь, и смотрел в мертвое лицо Дзержинского, потом поправил подушку под головой Феликса Эдмундовича… У гроба подолгу стояли боевые товарищи… Тут видел художник жену и сына Дзержинского. И странное дело: рисуя мертвого Дзержинского, художник думал о нем, как о живом. Теперь все чаще и чаще он представлял себе Мясницкую в тот знойный летний день, автомобиль и Дзержинского, протянувшего руку к недоуздку рысака… Или вспоминал глаза Дзержинского — тогда, когда он писал в кабинете портрет и просил поглядеть одну минутку, — прекрасные глаза, и веселые, и сердитые в одно и то же время.
1938–1947–1951