Чека.
На погосте над крестьянскими избами высится церковь. Крестьяне еще верят в ее чудотворную силу, сходятся под ее крышу на зов колоколов, как цыплята под крыло наседки, ждут от нее милости, избавления от нужды. А она бессильна, равнодушна, холодна.
На углу у церкви на снегу что-то темнеет. Смотрю и вижу: лежит человек, чуть припорошенный снегом. Пьяный? Наклоняюсь и обомлел: Серега! Лежит ничком в своем ветхом полушубке и заячьей шапке. Борода — веером по белому снегу.
— Товарищ Лазарихин, вставай! — говорю, хватая лежащего за руку, желая помочь подняться, но его рука бессильно падает на снег.
Опрометью бегу в деревню, запинаюсь, падаю, поднимаюсь и снова бегу. Криком взбудоражил деревню.
На руках занесли Лазарихина в кабинет (так он велел называть свое служебное помещение).
Оказалось, что он живой, да все равно что мертвый: без движения, без сознания. Крови нигде не видно.
— Какого мужика ухлопали!
— У нас еще не было такого злодейства...
— Добегался, сердешный...
Слышались бабьи приглушенные причитания.
Кто-то пригнал запряженную в розвальни лошадь. Вынесли Серегу, уложили на сено и прикрыли тулупом. Я сопровождал своего председателя в городскую больницу. Ехали торопко и молча, возница беспрерывно понукал свою лошаденку, а у меня в голове неотступно: спасти бы Серегу, найти бы вражину! Неужели умрет наш председатель комбеда?
В больнице доктор, осмотрев раненого, сказал: — Удар по голове тупым оружием. Сотрясение мозга в тяжелой форме. Молодой человек, все возможное для спасения твоего отца сделаем, а за успех не ручаюсь. — Он мне не отец, а председатель комбеда. — Да-а? — протянул доктор. — Похоже на покушение. Знаете, молодой человек, надо заявить властям о происшествии. Идите в милицию и все расскажите. Ступайте! Я побежал в Чека к Андрею Михайловичу. — Совсем распоясалась контра, — сказал он, выслушав мой сбивчивый рассказ. — Трусливые псы! Так и норовят из-за угла, в потемках. Поди найди!.. А найти надо. Ты, Иван, поговори с мужиками, с беднотой, может, дадут какую-то зацепку. В разговорах с мужиками я не знал, за что зацепиться, а помог случай.
Легкая поземка слегка заметает дорогу. Еле передвигая ноги, плетусь из города. Ходил в больницу проведать Лазарихина, но к нему меня не пустили — без сознания он. От недоедания я очень ослаб. Плохо дома с едой, впроголодь живем. Больная мать все время твердит: — Ты хоть бы себе какой-никакой паек выхлопотал за службу. Городским, сказывают, дают паек. — Дают, — насмешничает отец, — шесть фунтов овса на месяц, как курице. Наши комбеды богачей худо трясут, а после Сереги наш совсем притих. Митька на бога надеется, а Ванька бумагу марает. Но ведь на бумаге, слышь, хлеб не родится. За такую работу схлопочут по затылку — вот и весь паек. Митька — это церковный сторож, заменивший Лазарихина. Немного грамотный, а что толку? Сидит за столом, бороденку поглаживает и все. Ни разверсткой, ни трудгужповинностью не занимается. Говорит: — Ты, Иванушко, с Серегой служил и знаешь что к чему, распределяй, а я подпишу.
Невеселые мысли в голове. На товарища Лазарихина контра напала, а виноватого нет. Андрей Михайлович много людей допросил, а все без толку: не может найти злодея. Он следов не оставил. Сам пострадавший ничего не говорит и сказать не может. Тут навстречу Тимоха — мой одногодок из соседней деревни. Бобыль. Зимой и летом кормится около зажиточных мужиков, работая что придется. Парень недалекий, простоватый. — Здорово, комиссар! — улыбаясь во весь рот, протягивает рукавицу для рукопожатия. — Давай закурим! — Нет у меня, Тимоха, ни крошки. — А я думал, угостишь толстой папироской. Ну ладно, запалим моего самосаду, комиссар. Тимоха говорит дружелюбно и называет меня комиссаром без издевки, шутливо. Слыхал от кого-то — сам придумать такого прозвища не догадался бы. Достает кисет с табаком и листок бумаги, вырванный из какой-то книжки. Свертываем цигарки. Тимоха свою вставляет в толстый блестящий мундштук из алюминия. Что-то знакомое померещилось мне в этой штуке. — Где ты достал такую красоту? — спрашиваю. — А-а, — равнодушно тянет Тимоха, а самого так и распирает гордость. — Заработал. Два раза съездил за сеном у Степки Чураева, вот и получил. — Разве он курит? Ведь он старовер. — Никто у них не курит. Говорит, что нашел. Тут меня и осенило! Из такого мундштука постоянно курил Лазарихин. А ведь когда его, подбитого, в избу затащили и всего обшарили, даже кисета с табаком не нашли.
Андрей Михайлович потом мне рассказал: — В тюрьме Чураев. Скоро будет суд. Что у этого кулака сильнее всего, так это жадность! Мундштук — безделица, а позарился и на эту малость. Ловко, подлюга, замел следы своего преступления: никто не видал, как он уходил из дому, как подкараулил Лазарихина, как ударил его из-за угла увесистым поленом. И погоду выбрал снежную, вьюжную. Поди докажи! Когда он сознался в покушении на жизнь председателя комбеда, то клял себя и ругал на чем свет стоит. «На кой, — говорит, — мне этот мундштук? Ведь некурящий я, а пошто взял у Сереги? Правда, у него больше и взять было нечего. Выбросить бы ту штуку — и концы в воду, а жалко. Вещь! Тут Тимоха подвернулся, поработал у меня денек, накормил я его и — на, пользуйся! Парень и рад тому». Андрей Михайлович похвалил меня: — Ты, Ваня, молодец! Сообразил насчет мундштука. От той ниточки и клубок размотался.
В больнице доктор, осмотрев раненого, сказал: — Удар по голове тупым оружием. Сотрясение мозга в тяжелой форме. Молодой человек, все возможное для спасения твоего отца сделаем, а за успех не ручаюсь. — Он мне не отец, а председатель комбеда. — Да-а? — протянул доктор. — Похоже на покушение. Знаете, молодой человек, надо заявить властям о происшествии. Идите в милицию и все расскажите. Ступайте! Я побежал в Чека к Андрею Михайловичу. — Совсем распоясалась контра, — сказал он, выслушав мой сбивчивый рассказ. — Трусливые псы! Так и норовят из-за угла, в потемках. Поди найди!.. А найти надо. Ты, Иван, поговори с мужиками, с беднотой, может, дадут какую-то зацепку. В разговорах с мужиками я не знал, за что зацепиться, а помог случай.
Легкая поземка слегка заметает дорогу. Еле передвигая ноги, плетусь из города. Ходил в больницу проведать Лазарихина, но к нему меня не пустили — без сознания он. От недоедания я очень ослаб. Плохо дома с едой, впроголодь живем. Больная мать все время твердит: — Ты хоть бы себе какой-никакой паек выхлопотал за службу. Городским, сказывают, дают паек. — Дают, — насмешничает отец, — шесть фунтов овса на месяц, как курице. Наши комбеды богачей худо трясут, а после Сереги наш совсем притих. Митька на бога надеется, а Ванька бумагу марает. Но ведь на бумаге, слышь, хлеб не родится. За такую работу схлопочут по затылку — вот и весь паек. Митька — это церковный сторож, заменивший Лазарихина. Немного грамотный, а что толку? Сидит за столом, бороденку поглаживает и все. Ни разверсткой, ни трудгужповинностью не занимается. Говорит: — Ты, Иванушко, с Серегой служил и знаешь что к чему, распределяй, а я подпишу.
Невеселые мысли в голове. На товарища Лазарихина контра напала, а виноватого нет. Андрей Михайлович много людей допросил, а все без толку: не может найти злодея. Он следов не оставил. Сам пострадавший ничего не говорит и сказать не может. Тут навстречу Тимоха — мой одногодок из соседней деревни. Бобыль. Зимой и летом кормится около зажиточных мужиков, работая что придется. Парень недалекий, простоватый. — Здорово, комиссар! — улыбаясь во весь рот, протягивает рукавицу для рукопожатия. — Давай закурим! — Нет у меня, Тимоха, ни крошки. — А я думал, угостишь толстой папироской. Ну ладно, запалим моего самосаду, комиссар. Тимоха говорит дружелюбно и называет меня комиссаром без издевки, шутливо. Слыхал от кого-то — сам придумать такого прозвища не догадался бы. Достает кисет с табаком и листок бумаги, вырванный из какой-то книжки. Свертываем цигарки. Тимоха свою вставляет в толстый блестящий мундштук из алюминия. Что-то знакомое померещилось мне в этой штуке. — Где ты достал такую красоту? — спрашиваю. — А-а, — равнодушно тянет Тимоха, а самого так и распирает гордость. — Заработал. Два раза съездил за сеном у Степки Чураева, вот и получил. — Разве он курит? Ведь он старовер. — Никто у них не курит. Говорит, что нашел. Тут меня и осенило! Из такого мундштука постоянно курил Лазарихин. А ведь когда его, подбитого, в избу затащили и всего обшарили, даже кисета с табаком не нашли.
Андрей Михайлович потом мне рассказал: — В тюрьме Чураев. Скоро будет суд. Что у этого кулака сильнее всего, так это жадность! Мундштук — безделица, а позарился и на эту малость. Ловко, подлюга, замел следы своего преступления: никто не видал, как он уходил из дому, как подкараулил Лазарихина, как ударил его из-за угла увесистым поленом. И погоду выбрал снежную, вьюжную. Поди докажи! Когда он сознался в покушении на жизнь председателя комбеда, то клял себя и ругал на чем свет стоит. «На кой, — говорит, — мне этот мундштук? Ведь некурящий я, а пошто взял у Сереги? Правда, у него больше и взять было нечего. Выбросить бы ту штуку — и концы в воду, а жалко. Вещь! Тут Тимоха подвернулся, поработал у меня денек, накормил я его и — на, пользуйся! Парень и рад тому». Андрей Михайлович похвалил меня: — Ты, Ваня, молодец! Сообразил насчет мундштука. От той ниточки и клубок размотался.