Литвек - электронная библиотека >> Гайто Газданов >> Историческая проза >> Римляне

Гайто Газданов

Римляне

Алексей Борисович появился впервые в моей жизни между прекрасной преступницей Инее Наварро из серии Ника Картера и старым канадским траппером из романов Густава Эмара[1]. Алексей Борисович преподавал историю, носил золотые очки и рассказывал уроки с неимоверным украинским акцентом и всегда очень волнуясь, — и когда он взмахивал руками в том месте, где Александр Невский обрушивался на своих врагов, я вздрагивал от волнения. Но Александр Невский занимал лишь небольшое место в знаниях Алексея Борисовича. Он говорил в других классах об иных вещах, иногда еще более интересных, и я завидовал той свободе, с которой его речь лилась по бесчисленным руслам столетий и народов. Единственное, что оставалось неизменным в этом потоке: берега густого баса и непобедимого акцента.

Уроки продолжались целую неделю, и только в воскресенье история забывалась. Мы шли в гимназическую церковь; Алексей Борисович тоже приходил. Священник, отец Иоанн с очень строгим взглядом и пушистой бородой, академик и религиозно-литературный критик, выходил на возвышение перед царскими вратами, крестился, произносил «во имя отца и сына и святого духа» и начинал речь:

— Дети… — говорил он и делал небольшую паузу. Потом, с видимым удовольствием, прибавлял: — и юноши… Сегодня, в день преподобного Сергия Радонежского…[2]

Сергий Радонежский был нарисован на стене. Это был бледный мальчик с золотым ободком вокруг головы: он стоял на лугу, под его ногами пестрели яркие неправдоподобные цветы; над ним склонялся взрослый святой, серьезный и благочестивый мужчина в странной одежде, похожей на женское платье; когда я сказал это отцу Иоанну, он объяснил, что святые всегда так одевались.

— А почему Сергий Радонежский в рубашке и штанах? — А он еще маленький.

От смутного церковного дыма у меня начинала кружиться голова; я пристально смотрел на картину; и вдруг мне казалось, что сам отец Иоанн приходит на этот луг и говорит: «Дети, — обращаясь к Сергию Радонежскому, — и юноши, — к большому святому». Но отец Иоанн все продолжал свою речь. Потом мы становились на колени, пел хор и оттуда Васька Крыльцов, наш одноклассник, заливался отчаянным дискантом.

— Слышишь, — шептал мне сосед, — как Васька, сволочь, кричит? А сам у меня резинку из пенала украл. Я, конечно, не скажу, но все-таки он — сволочь. А поет, как будто ангел.

— Ангелы не поют, — отвечал я, — они только кричат осанна, а хора у них нет.

Под конец богослужения мы все дружно начинали кашлять, и церковь наполнялась хрустом и клекотом. А выйдя на улицу, мы шумно ели семечки и шли по тротуарам, крича и толкаясь.

После этого периода случилось множество интересных вещей и прошло много времени, но я твердо помню: холодные солнечные дни, запах моченых яблок и веселое чувство простора. Дома, у себя во дворе, я ходил на высоких ходулях. Возил по нескончаемым пространствам черной осенней земли железные игрушечные коляски и деревянные фургоны с неровными колесами, которые делал сам, выпиливая все части из фанеры и сколачивая их гвоздями. Мы с товарищами нагружали эти фургоны камнями, строили мосты через ручейки, образовывавшиеся после дождя, прокладывали дамбы в больших лужах и утрамбовывали дороги: мы повторяли кропотливую историю работающего человечества..

Утром — снова гимназия и Алексей Борисович.

— Хвиншаяне, — говорил Алексей Борисович, — имели очень высоко поставленные денежные и литературные интересы.

Мы ненавидели этих непонятных людей с низменными коммерческими идеями: они терялись в мелких буквах учебника и запомнить их историю нам представлялось невероятным. За ними следовали рассказы Алексея Борисовича об Александре Македонском; на большой перемене мы устраивали фалангу[3], действуя в строгом соответствии с тактическими принципами великого полководца[4]; Васька Крыльцов кричал своим дискантом:

— Македонцы, налетай! — и мы бросались в атаку. Проходило время, легкие прозрачные месяцы, пестрели неземные цветы на лугу Сергия Радонежского, отец Иоанн нашел брошюру о романах Соллогуба: и, вот, мы прошли больше половины учебника и добрались до истории Рима[5]. Алексей Борисович пришел на урок и сказал более важно, чем когда бы то ни было:

— Сегодня я расскажу вам про римлян.

Алексея Борисовича особенно возмущала эпоха упадка. Он долго объяснял нам гибельные заблуждения Рима, приводил латинские цитаты, хвалил Юлия Цезаря, сокрушался о бесславном конце такого хорошего государства[6] и сказал, что все это мы поймем позже, когда будем в старших классах. Мы этим очень заинтересовались. А на следующем уроке отец Иоанн поучал нас:

— Высший момент в истории человечества вообще, это зарождение христианства и времена апостолов.

Но нам больше нравились римляне, мы презирали нищих духом[7], так как находились в самом героическом возрасте.

Мы выросли на глазах нестареющего отрока, Сергия Радонежского. Я питал к нему смешанное чувство — недоброжелательства, как к святому, и симпатии, как к очень хорошему мальчику. Босиком, он стоял на траве, мне казалось, что это час утренней росы и что у него мерзнут белые, нежные, нечеловеческие ноги. Сергий Радонежский: в торжественном тумане ладана, в обрамлении длинных серых гимназических брюк, сменивших коротенькие штанишки, — в далекое, глухое время, за год до германской войны.

А римляне мне памятны еще по одной причине: как-то я гулял по главной улице, грыз семечки и встретил Алексея Борисовича. Он строго посмотрел на меня и сказал:

— Стыдно гимназисту четвертого класса есть семечки на улице. Вы ведете себя, как римлянин времен упадка.

И во всех случаях, когда ученики совершали какие-нибудь проступки, он презрительно говорил:

— Эх вы, римляне!

Я не знал истории римлян, хотя имел хорошие отметки; я путался в Пунических войнах и триумвиратах[8], но мне очень нравилась декоративная сторона: легионы со сверкающими щитами, железный топот армий и коричневые слоны Ганнибала, переселившиеся со страниц Брэма[9], из яркой, тропической зелени в шумную и воинственную хронологию беспримерных сражений. Об эпохе упадка нравов я знал очень мало, еще меньше, чем об остальном. Я помнил, что Федор Павлович Карамазов[10] сравнивал себя с римлянами времен упадка; но я ненавидел этого старика со всей силой моего отвращения. Римлян же я представлял себе совсем другими. Кроме того, я не могу поверить Алексею Борисовичу, что самое глубокое нравственное падение выражается в пригоршне семечек, съеденных на улице.