Литвек - электронная библиотека >> Николай Петров и др. >> Критика и др. >> Критическая Масса, 2006, № 3 >> страница 77
время было не такое, чтобы понимать, что значит “подчинение дару” — время детей, проснувшихся в темной комнате и не понимающих, а где же взрослые.

Или скажем так: дар — это дареная шуба. Каленая шуба, железная шуба, тяжелая воронья шуба с плеча великана — если она тебе не по силе и не по росту, то это тоже горе. Дар Хорвата требовал — возглавляй, основывай, иди напролом. А легкая его, летучая природа искала: за кем бы — старшим — пойти, к какому бы — уже кем-то окормленному — причту прибиться, как бы взять да обойти непробойную стену. Но никаких “старших” тогда не было — “старшие” наши сами были потерянные дети. Да и сейчас нет никаких “старших”, вот ведь какое несчастье…


* * *

Почти на каждой веточке нашего дерева, где Евгений Хорват на мгновенье присел и несколько раз прочирикал, остались приколоты листочки-стихи, отмеченные все тем же врожденным ему, органическим пониманием механизма стиха, все тем же врожденным ему совершенным звуком — от цитированного “Латинского R” до “Надгробной частушки” 1984 года (…Но закончен мой полет. / Я в земле моей полег. / Над моею головою / мотылек теперь поет. // Червячок меня грызет, / голубок меня клюет. / Херувимской хоровою / человек меня спасет.) Стихи, которые, по всей видимости, навсегда останутся. Но если бы не эта его эмблематическая важность, то легкого, немучительного сожаления о кишиневском принце да десятка чудных стихотворений — для будущих антологий — было бы (лично мне) мимолетно достаточно. Мало ли в нашей поэзии горьких судеб. Да и не только в поэзии.

Быстрый переход Хорвата от кристаллических решеток условно Бродского к кустам (или храмам кустов) условно Аронзона, а от них к еще более скорому распадению на отдельные вскрики и всхлипы — к авангардизму с человеческим лицом Константина Кузьминского или с нечеловеческим (в смысле, с мистическим, затейливо — в тогдашнем вкусе — православным) — Игоря Бурихина грубо очерчивает контур дерева возможностей — или соблазнов — русской неподцензурной поэзии 1980-х годов. Коротко говоря, путешествие из советского ада на трансцендентные небеса и падение на простую твердую физическую землю — вдребезги! Кто хочет с этим путешествием конспективно ознакомиться — тому стоит хотя бы подержать в руках книгу Хорвата.

Но и тому, кто просто хочет услышать это:

Ты наклонись, Пречистая, — я шепну.
Так спутано пространство в земном клубке
что Ты и покрываешь в одной строке
и на груди вмещаешься в образке —
того, кому из черепа в вышину
открылося отверстие в потолке.

Olga Martynova, Jelena Schwartz. Rom liegt irgendwo in Russland. Антон Нестеров

Olga Martynova, Jelena Schwartz. Rom liegt irgendwo in Russland. Zwei russische Dichterinnen im lyrischen Dialog uber Rom. Russisch / Deutch. Aus dem Russischen von Elke Erb und Olga Martynova. Wein: Lana, 2006.

Антон Нестеров


“Рим лежит где-то в России. Лирический диалог двух русских поэтесс о Риме” — таково название книги, поводом к написанию которой послужила встреча Елены Шварц и Ольги Мартыновой в Риме. Встреча, почти нежданная для обеих: хорошо знакомые по Петербургу, Шварц и Мартынова оказались разлучены отъездом, в 1991 году, Ольги Мартыновой в Германию — и случайное пересечение их путей в чужом — чужом ли? — но об этом ниже, — городе стало толчком к напряженному диалогу: одному из тех диалогов, за которым стоит общая память прошлого, соединившаяся с наложившимся на нее последующим опытом очень разного бытия. Из этого и возникла данная книга.

Итак, книга на двоих, пение на два голоса, скорее — игра в четыре руки. Шварц “работает” в начале клавиатуры, в басах, определяя движение мелодии вверх или вниз, ее развертывание по вертикали, Мартынова же исполняет аккомпанемент, акцентируя мелодическую линию, уточняя, расцвечивая ее. Отсюда и полиграфическое решение книги: вертикаль отдана Шварц, горизонталь — Мартыновой, и, дойдя до второй части, “Римские стихи”, читатель должен перевернуть книжку на 90 градусов. И дело тут не в том, что строка Ольги Мартыновой длиннее и, чтобы ее не дробить, издатель выбрал столь провокационное решение. Просто: тексты Мартыновой и Шварц образуют крест. А в центре его, на перекрестии, в этой “точке отсчета координат”: две странички прозаического текста Ольги Мартыновой (только по-немецки, тогда как стихи даны параллельно русским и немецким текстами), объясняющего, что же это за книжка. Тоже своего рода жест, подчеркивающий: любое пояснение к стихам по отношению к ним вторично, оно лишь добавляет, но не прибавляет что-то к их пониманию.

И все-таки — начнем с этих двух страничек прозы. Стоит прочесть: “Рим лежит где-то в России, на краю ее: может, на Балтийском море. Или на Черном. Это любимое место прогулок для тех, для кого руины культуры — источник вдохновения”, — и ты уже скользишь по петербургскому льду, к аллюзии, к отсылке, ты оказываешься в акустике петербургских пространств, особо отзывчивых эху.

Сама интонация мартыновской фразы заставляет вспомнить Гоголя, и в сознании всплывают его письма, отправляемые “из прекрасного далека”, из Италии — в Петербург, к волнам Балтики. А Черное море — что оно, как не колониальная периферия Рима, та самая, о которой у Бродского: “Если выпало в империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря…”? Письма из Рима — и “Письма римскому другу”. Взгляд Гоголя из римского Caffе Greco (кусочек Эллады в Римской империи!), где он любил сидеть, на Россию — раз за разом оборачивающуюся у него фантасмагорией, наваждением, той тройкой, чьи кони “почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху” — и взгляд Бродского на Рим, существующий (до отъезда) больше в воображении, чем в реальности.

Так, уже первой фразой “комментария” Мартыновой дается ключ к тому, как читать всю книгу. Чтобы читатель не сомневался, в каком направлении двигаться, обе поэтессы поминают Гоголя:

Фердинанд, Аттила, Гоголь?

(Шварц)
От Гоголя — стертая грань между жизнью и смертью, выдыхающая пустоту.

(Мартынова)
Мартынова даже назовет “видимые миру волны” и “невидимые кости”. И мы еще убедимся, что вся книга, по сути, — это книга о “римском тексте” русской поэзии.

Два голоса, сошедшиеся на ее страницах — один ведет партию воображения, другой — партию реального опыта. Поэтика Шварц — барочная, визионерская. Шварц не выговаривает мир, а пересотворяет его. Любое прикосновение к миру вызывает у нее выплеск внутренней энергии: “Fiat lux!”, властно формирующей все пространство вокруг, превращающей его в нечто совершенно иное по отношению к тому, чем оно было, что оно, собственно, есть. Так мир превращается в