Литвек - электронная библиотека >> Анатолий Дмитриевич Знаменский >> Историческая проза >> Песнь песней >> страница 6
тому, что урядник не воспользовался законами, не потянул его к ответу за сыновьи зубы. Рассудил проще.

Они подкараулили его на третьи сутки, вечером.

Яков пробирался изгородями в конец деревни, к соснам, где его ждала Устинья. Позади дотлевал закат, над верхушками сосен висела несветящая луна — начинались белые ночи.

Из-за крайней избы навстречу Якову вышли трое. Нужно было вернуться, смирить гордость, но какая-то неудержимая сила толкала вперёд, навстречу опасности.

Три чёрные тени приближались… Он уже примеривался к переднему, когда сзади кашлянули, раздался глухой топот и кто-то ударил Якова тяжёлой чекушей по голове.

Он раскорячился, заграбастал руками пустоту, а мутная луна красно вспыхнула и просыпала на него радужные и чёрные осколки.

Больше он ничего не видел и не чувствовал: его били вшестером.

Он не слышал отчаянного визга Устиньи, не знал, что она метнулась к избе, и потом, только на минуту исчезнув там, с крыльца грохнула из обоих стволов нового отцовского ружья.

Очнулся утром.

Его мягко покачивало, вокруг шелестели ветки, недалеко куковала кукушка. Куковала долго, нагадывая долгую жизнь.

С трудом приоткрыв заплывший глаз, Яков увидел над собой невероятно далёкое голубое небо, верхушки молодых осин и прыгающих в ветках пичуг. Живой?!

Нестерпимо заболели перебитые ноги, запылало плечо. Яков застонал. Тотчас шорохи и качка прекратились, и он успел увидеть совсем близко обезумевшие от страха глаза Устиньи.

Наверное, он снова потерял бы память, но она плеснула холодной водой, коснулась ковшом его распухших губ.

— Где? Куда? — трудно проглотив воду и кровь, замычал Яков и попытался встать.

— Лежи… Недалеко осталось, лежи!

Опять Якова заколыхало, всхрапнула лошадь и зачавкала копытами по лесному болотцу.

Летом в тайге ездят на волокушах. Две берёзки с ветками схватывают перекладиной, а в комли запрягают лошадь. Если к перекладине привязать третью вершинку да настелить сена — езжай, как на перине…

Длинные ноги Якова трясло, они подскакивали на кочках, и тогда все тело пронзала огненная боль. Он стискивал зубы, чтобы не зареветь, не пугать лишний раз девку, и терял память.

К полудню, когда солнцу стало заглядывать ему в лицо, Устинья остановила лошадь, стала распрягать. Комельки-оглобли упали на мягкий ягель, Яков.завалился головой вниз, охнул и захрипел.

— Чего ты? — склонилась Устинья.

— 3-зубы целы… все… Хорошо, говорю…

Повернув голову, увидел в двух шагах охотничью избушку-керку. Точно такая была когда-то у него, на родимой Эжве.

— Тут покамест жить будем… — сказала Устинья и сняла с плеча ружьё.

— А отец? — промямлил Яков.

— Отец помер. Зимой медведь поломал… А мать знает.

Все лето прожили они в лесу. Устинья каждый день топила в избушке каменку докрасна, грела воду и заваривала травами. Яков банился.

По утрам выползал на карачках греться на солнце. Глазел на обступившие кедры, харкал кровью и от великой ненависти сжимал кулаки. Поправка шла к нему воробьиным шажком.

А осенью вышел такой день, когда Яков распрямился, стукнувшись маковкой в закопчённый потолок, широко вздохнул и, подхватив ружьё, здоровый и крепкий шагнул на волю.

Было тихо и морозно. Подмёрзший мох похрустывал под ногами, пунцовые брызги крупной калиброванной брусники высыпались из-за кустов по седой бородке ягеля. Вверху чуть слышно вскрикивал запоздалый клин гусей — теперь они летели в другую сторону.

Устинья собирала бруснику. Она стояла на поляне, спиной к нему, в меховой расшитой кацавейке, высоко подняв голову и заворожённо глядя на верхушку огромной сосны. Там, в изломистых ветках, сидел старый косач, удивлённо склонив голову и сторожко нацелив глаза вниз, на девку.

Яков на ходу вскинул ружьё. По звонкому сосняку грохнул выстрел, брызнула золотая хвоя, и косач упал к ногам Устиньи, потеряв на лету серое, пушистое перо…

Она подняла птицу и обернулась к Якову.

— Бешеный! Медвежьим бьёшь. Гляди-ка…

У птицы начисто снесло голову. Из размочаленной шеи струилась яркая кровь и брызгала на мох.

— Бешеный! — повторила Устинья, прижимаясь к нему грудью и отводя руку с окровавленной птицей.

Он досадливо отнял у неё косача и бросил под сосну.

— Ну?! Пойдём!…

Она пошла, как пьяная, переполненная своей любовью. Вокруг шевельнулась тихая лесная карусель. Тяжёлые гроздья рябины обжигали поздним огнём, панически орали сороки. Яков вдруг схватил, стиснул податливые плечи Устиньи и почти внёс её в тёплый сумрак избушки.

Ночью, опустошённый и счастливый, лаская притомившуюся Устю, сказал:

— Завтра — в деревню. Теперь поглядим!

Через три дня в сумерках Яков шёл деревней. Дело было под воскресенье. Гуляли. И, будто нарочно, встречь ему по улице двинулась толпа весёлых парней и девок.

Ещё издали он видел, как меркнут усмешки, как девки отступают назад, а по обе руки от Ильчукова и гармониста выстраиваются в плотный заслон парни.

Они запрудили всю улицу, не оставляя прохода. Заливисто визжала гармошка, хриплые голоса рвали на части немудрую частушку:

Гуляки мы таёжные.
Соколики остроясные,
Хмельные и картёжные,
На нож — эх, неосторожные!…
Яков окостенел.

Сбычив голову, широко разведя плечи и спрятав назад кулаки, он пер самой серединой улицы навстречу. Знал, что этот вечер на всю жизнь скажет: жить ему в деревне или нет.

Сближались неторопливо. Шалые, обещающие плясали впереди лица, бледнел от ненависти Ильчуков.

Десять шагов. Восемь шагов…

Затекли плечи и заведённые за спину руки…

Три шага.

Гармошка вдруг сорвала весёлый перебор, проскулила с выдохом и выжидающе смолкла…

Яков чуть подал левое плечо вперёд и врезался между Ильчуковым и гармонистом.

Они нехотя посторонились. А он так и пошёл, не оборачиваясь, не расцепив пальцев. И все увидели, что в руках у него ничего нет…


Воспоминания разом исчезли. Старик очнулся, и вдруг огромная, ни с чем не сравнимая обида стиснула душу. Только что он, молодой и на зависть крепкий, брал на плечо целую деревню и вдруг оказался слабым, никому не нужным старцем. Худые острые плечи деда развернулись от широкого вздоха, но в них была только хилость, слабенькое тепло кирпичной лежанки.

А виноват во всём был старый, лохматый сибирский кот. Он дёрнул игристой лапой деда за шерстяной чулок и достал когтями до больного… И вся жизнь мелькнула в одну минуту.

От обиды старик хватил кота ногой и привстал. Кот отлетел к порогу и, сгорбившись, удивлённо смотрел на непонятного человека, не принявшего на этот раз игры. Жалобно раскрыл рот — беззвучно мяукал. В рассечённых зрачках теплилась плаксивая ненависть: за