- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (23) »
брови срослые, то – к счастью. Не поймал карася, поймаешь щуку! Мы, Зерщиковы, первые люди в войске, без нас и Дон-батюшка обмелеет!
Тяжелая булава, с высветленной за долгие годы рукоятью и литой головкой, напоминала о себе. А за спиной гомонили старшины, что-то такое прикидывали, и Зерщиков снова расслышал потешные слова Соколова:
– Не в том дело, что виноват, а в том, что не попадайся! Всяк крестится, да не всяк молится…
Этот оборотень свое мелет, Брешет на ветер, словно приблудный шакал, а того не понимает, что ныне всякий брех в царскую грамоту записывают. Хай шутит на свою голову…
Какие шутки к дьяволу! Вот почти год сжимала рука Зерщикова войсковую насеку, с того часа, когда вымолил он прощение у полковника Василия Долгорукого в обмен на Кондратову голову и на кругу наконец-то прокричали его атаманом, но не было за эти долгие месяцы ни дня счастия и успокоения. И нынче решится все. Жди!
Зерщиков с тайным страхом и жадностью смотрел с высокого стружемента вдоль по реке, туда, где в летучей туманной дымке прятались обдонские кручи и клином сходилась вороненая рябь вешнего Дона.
На валу ударила пушка.
– Показались! Плывут! Едет царь-батюшка!
– Замаячило! – кричали с вышнего вала и сторожевой клети. И еще ударила пушка.
Глухо раскололся выстрел и белый клубок дыма завертелся над стружементом. Зерщиков что-то разглядел вдали. Что-то маячило в тумане, похожее на корабельную мачту.
Илья вздохнул тяжко, с хрипом, и скользкий, отполированный за долгие годы ручник булавы вдруг запотел и стал влажным в его руке.
2
Еще и пушечные дымы не разволокло шалым ветром, а на валу что-то заволновались, притихли казаки. Затяжное молчание спустилось вниз, к стружементу, и вокруг атамана не стало гомона. Будто не хлеб-соль в руках, а могильный камень. – Не корабль то, братцы… Не корабль! – ахнули на валу. – Ворота плывут! – Качели! Каких давно не было! С осени! – Столбы с перекладиной, предтечные! – Ох, сме-е-ертынька-а-а!.. – прорвался голос заполошной женки. Зерщиков и сам теперь уж разглядел. С верховья, где далеким клином сходилась вспученная полой водой река, сносило по течению шаткий плотик с висельными воротами и смертной перекладиной. И колыхались на шворках длинные, черные тела висельников, а над ними вилось и каркало воронье. Левым ухом учуял атаман, как тяжело и муторно дышит бунчужный есаул Тимошка, переминаясь с ноги на ногу. Видно, и его проняло. – То – первая весточка нам от государя… – отдышавшись, выдавил из себя Соколов. Зерщиков смолчал. Булава жгла ему руку. Плот снесло ближе, он будто скатывался с бурунного стрежня и норовил пристать к берегу. На валу заголосили женки. «Ежели пристанет, надобно немедля оттолкнуть багром…» – сообразил атаман с покорным бесстрастием. После обернулся к старшинам, сказал гневно: – Дозорному и пушкарям ныне по сту плетей! Чтоб дарма не травили запал! Плот все же не пристал, его проносило мимо. Совсем близко у стружемента, руку протяни – достанешь… О господи! Сколько их, пять али шесть? На длинных шворках тихо покачивались, вертелись вокруг себя, будто оказываясь на все стороны, пять мертвяков с закинутыми набок головами, в драных рубахах, босые, с желтыми костяными ступнями. А вместо ликов у них одно кровавое месиво. На плече крайнего сидел молодой подорлик с взъерошенным загривком и жадно выклевывал черную глазницу. Ружье ударило с дальнего конца стружемента – мимо. Подорлик лениво взмахнул крыльями, поднялся над виселицей и опять сел на другую голову. Не первая то была виселица на Дону, всю прошлую осень они проплывали у черкасского берега, наводя страх и уныние на жителей. Привыкли уже к ним бывалые казаки из тех, кто остался в живых. Одна беда нынче тревожила всех: не по царскому ли указу спустили эту, Нынешнюю? Не упреждает ли заранее в чем царь-батюшка? Пронесло, не ткнулась к берегу… Уплывает дальше, к Азову… Старшины крестились, а Зерщиков стоял будто каменный, и желваки катались под выдубленной кожей на скулах. Бороды у него мало, как у татарина, ничего не спрячешь на голом лике. – Ружья со стружемента убрать! Не доглядели, дьяволы! – сказал он, не оборачиваясь. Пронесло. Уплывал плотик в понизовья, только краем чуть задел берег… – Пушки зарядить! – приказал атаман. Булава жгла руку, ан никому отдать нельзя, и дело надо вершить как надо, терпи, Илюха! У тебя брови срослые… К морю Азовскому уплывала верховая виселица, тихо колыхалась на взбудораженной воде; уплывала, словно вчерашний день, и Зерщиков вновь вспомнил про Кондрата. Про лютую смерть его, А было ли какое иное спасение? Нет, не было. Тогда зачем же душу туманить? Велик ли грех свою душу-то спасти, а туманится, проклятая… И в глазах – дробная текучесть, словно морская пенная вода. Эх, алай-булай, крымская сторонушка! Было дело, дуванили Крым с Кондрашкой… Надевал Кондрат в ту пору не красный, не зеленый кафтан, а черный, чтобы в ночной тьме на вражьем берегу не маячить. Еще на своей пристани обходил челны и струги, проверял все снаряжение своими руками, чтобы крючья исправные были, веревок смоленых хватало. Без кошек этих на турские утесы не пойдешь! Пороховницы встряхивал, пистоли у молодых казаков из-за пояса выдергивал. Глянет на кого: «Чего дрожишь до заморозка, детина?» – «Страшно, Афанасьевич!..» – «А коли веры нету, так не ходил ба!» – «Да ведь оно какое дело… И колется, и хочется, Афанасьевич». – «Ну, то-то ж! Гляди бойчее, на утесах не мешкай, а там само дело укажет! Наши отцы и деды не боялись, в Кизилбаш и на Хвалынское море ходили. Тут дело такое: либо татары нам жить не дадут, либо мы им…» Не Илюхе ли это он говорил тогда? Илюха-то в первый раз шел в набег, ничего не знал. Глазами водил туда-сюда от испуга. – Налетим мы на них, а чего же с ханом делать? Кондрашка смеялся, задирал молодой курчавый подбородок: – Чего делать-то? Эка задачу задал! Попервам снимем с него штаны басурманские, а плетей дадим русских! Потом уж поглядим, куда оно завернет! И так у него до самого последнего часа было: по-первам головы снесем кому следует, потом оглядимся… А было ли другое спасение у казаков? Не было. Тогда о чем гутарить? С того первого набега Илюха Зерщиков женатым казаком стал. Ясырка Гюльнар доси у него в красной горнице сидит на сафьянных подушках и текинских коврах, как положено хозяйке богатого дома. Сладкая баба, с первой ночи по душе пришлась, и за нее он голову готов положить… Русское слово хорошо понимает ныне, а все вроде немая, в казачьи разговоры не вступает, пока не велишь. Бормочет свое до сих пор: «Биссмил-рах-рахим! И-и-я, алла! Ялла-валла!..» То-то же!- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (23) »