Литвек - электронная библиотека >> Михаил Николаевич Волконский >> Русская классическая проза и др. >> Тайна жизни >> страница 2
обидчиво и неловко, сердясь за это на себя, стала объяснять, что хозяйка здесь не она, а Софья Семеновна Власьева. Потом она провела барона с товарищем в гостиную, где никто никогда не сидел. И это вышло тоже неловко.

Анна Семеновна, страдая от всего происшедшего, от босоногой Аксютки и того, что в гостиной не оказалось пепельницы, когда она, чтобы сказать что-нибудь, предложила курить, чувствовала себя несчастной и беспомощной.

Наконец приплыла из своего флигеля Софья Семеновна, и Тарусская, сдав ей гостей, вздохнула свободнее.

Глава II

На жизни Власьева тотчас отразилось появление чужих, хотя все старались сделать вид, что в этом появлении нет ничего особенного. К обеду было прибавлено лишнее блюдо. Мише надели новую рубашку, Аксютке не велено было показываться, на Маше появился передник с кружевом. Владимир Гаврилович долго выбирал в комоде галстук и, выбрав, завязал его сначала хитрым бантом, но потом распустил и сделал просто «морской узел». Скатерть к обеду дали чистую, салфетки — тоже.

За столом разговор наладился и, когда после обеда перешли на балкон, начинал даже становиться оживленным. Но тут приехал верхом сосед, помещик Веретенников, в высоких сапогах и блузе, вовсе не подходивших к вырезным смокингам барона и Алтуфьева, их белым жилетам и узконосым ботинкам с пуговицами. Веретенников надулся, скис, уселся в угол и заморозил всех.

— Я никогда не бывал в деревне, — сказал Алтуфьев, вдобавок к словам выразительно, но прилично размахивая руками. — Какая здесь ширина!.. И потом эта даль!.. Точно сливаешься с нею, точно сливаешься, очень хорошо!..

Ему хотелось сказать что-то поэтически-философское, но оно не вышло у него.

— То есть как сливаешься? — спросила Вера, не любившая ничего неопределенного и недоговоренного.

Веретенников в своем углу скривил рот в усмешке. Он делал это каждый раз, когда Вера вступала в разговор; так и сегодня.

— Да-да, в самом деле, как это ты сливаешься? — подхватил барон, привязываясь к словам Алтуфьева и дразня его, как обыкновенно начинают, хихикая, дразнить «своего» человека от собственной неловкости в чужом обществе, куда попали с ним в первый раз.

— Это — то, что говорят: душа простора просит, душой сливаешься, — серьезно сказала Надя, вторая дочь Власьевой. — Когда после каменных стен города увидишь этот простор, словно крылья вырастают.

— Ну, а я весь свой век до сих пор провел в городе, — тихо добавил Алтуфьев, сложив руки на коленях.

Барон наклонил голову и проговорил, как бы не смея спорить:

— Ну, это — другое дело, когда есть защита такого гностика, как Надежда Константиновна. Гностики, — пояснил он, обращаясь к Наде, — это — средневековые ученые, которые толковали своими примечаниями темные места классиков.

— Гностики относятся ко второму и третьему векам, — не выдержав, сказала Софья Семеновна, уже несколько недружелюбно поглядывавшая на барона.

Владимир Гаврилович вдруг пришел в волнение и замотал головой, схватившись за «морской узел», точно придя в отчаяние от смелости невестки, решившейся опровергать петербургские авторитеты в смокинге.

— Как же, Софи, — начал он, — известно, что гностики в средние века…

— В средние века, — перебила его Власьева, — были глоссарии, писавшие примечания, или глоссы, а развитие гностицизма относится к началу второго века, когда возникла в Александрии секта…

— Вассилидиан! — вдруг подсказал из угла Веретенников.

— А вы, как видно, — специалист по истории? — обратился к нему Нагельберг.

— Никакой я не специалист…

— Как бы то ни было, — заговорил снова Алтуфьев, — но в деревне масса поэзии, масса! — повторил он, раскинув руки.

Барон, задетый за живое своей осечкой на гностиках, снисходительно обернулся к нему:

— Ты не видел настоящей поэзии, мой друг! Я понимаю на Рейне — эти скалы, эти замки, это — истинная поэзия, а тут, кроме курных изб да плоскости, ничего нет.

— Вот именно плоскости, — неожиданно повторил Владимир Гаврилович и захохотал, видимо, в знак того, что он вполне заодно с бароном.

— Я знаю Рейн по картинкам и фотографиям, — сказал Алтуфьев, обращаясь почему-то к Наде. — Говорят, в изображениях он еще поэтичнее, чем на самом деле, но никогда меня не тянуло на Рейн. А вот если бы кто мог изобразить всю прелесть поля так, как я увидел его теперь, то я давно вырвался бы в деревню.

— Да, напрасно барон думает, что у нас и искусственной поэзии нет, — ответила Надя. — Вы не были в Спасском? Оно ближе от вас, чем мы.

— Но там никто не живет, я спрашивал, — сказал барон.

— А вы все-таки поезжайте, посмотрите.

«Как она хорошо это сказала — „искусственной поэзии“!» — подумал Алтуфьев и спросил:

— Что ж там, в Спасском?

— Поезжайте — увидите.

Глава III

Высокие дубы сомкнулись темным сводом над дорогой и сердито шептались, словно возмущенные тем, что был нарушен их покой. В открытом поле стояло безветрие, и тем страшнее и загадочнее казался шум дубовых листьев, как будто они шевелились сами собой. Переход от света и безмолвия поля к этому шуму и тенистому сумраку был совершенно неожиданный. Дальше впечатление усиливалось — сумрак сгущался и шепот становился определеннее. Светлые промежутки между широких стволов затемнялись мелкими деревцами и кустарником, мало-помалу сгущавшимися в сплошную стену тяжелой, сырой темно-зеленой листвы, — обдало холодком погреба, и плесень на дороге стала совсем влажной. Казалось, что давно не проезжал и не проходил тут никто.

Алтуфьев с Нагельбергом молча сидели в своей коляске. Неопределенное, но как будто благоговейное смятение охватило их.

Через отворенные настежь фигурные железные ворота с графской короной они въехали в обсаженный, как и дорога, высокими дубами круг, обогнули его и остановились у подъезда. В средине круга бил невысокий фонтан в широком каменном бассейне. Сквозь ветви дерева виднелся дом со старинной лепкой и большими окнами с переплетом из мелких квадратных стекол. Кругом не было ни души. Один только плеск фонтана свидетельствовал о ютившейся здесь таинственной жизни.

— Никого! — проговорил Нагельберг, и ему самому показалось, что голос его как-то странно прозвучал в этой непривычной обстановке.

«Да, никого!» — точно ответили и дом, и дубы, и плеск фонтана, и сейчас же дубы зашептались, и фонтан застучал водой о камень о своем, как будто гораздо более важном, чем появление приезжих.

Безмолвие дома, непонятный язык шептавшихся листьев, плеск воды и гул камня от этого плеска сливались в одно общее, что говорило о неизменном и вечном и