Литвек - электронная библиотека >> Анатолий Никифорович Санжаровский >> Современная проза >> Что посмеешь, то и пожнёшь >> страница 2
стеклу снежинки.

3

Маятно, трудно уходит от неё её прошлое, но всё-таки уходит, и она, сморгнув грусть, с каким-то вызовом бросает:

– А знаешь, Должок, айдаюшки на улицу!

Ни на какую улицу мне не хочется почему-то, и я спрашиваю, лишь бы не промолчать:

– Нагуливать сон?

– Тебе бы только спать…

– Можно подумать, что ты не спишь.

– Яви божескую милость. Ну давай сходим к нашему пруду и…

– … и поздравим его с первым снегом?

– А хотя бы! Лично я в этом не вижу особого криминала. Хорошо в окошко на снег смотреть. Да каково сейчас бедным уточкам в холодной воде? Как подумала – мурашки выбежали. Покормить бы…

Ласковое слово и ребро ломит.

Через силу я соглашаюсь кормить уток.

Это какое-то нашествие.

Все пруды в парках, меж домами до такой тесноты забиты дикими утками, что подчас воды в пруду не видать. Одна копошащаяся серая каша.

Ближе к холодам вывелась ряска, и подачкам прохожих крякуши рады.

Вале нравится кормить уток.

Оттого куда ни иди, она всегда оказывалась у воды, и у неё всегда находился в сумочке пакетик с кукурузой.

Она снимает яркую косынку и лёгкое долгое пальто в коричневую клеточку.

Прощай, осень…

Через минуту она в поношенном коротком пальтишке, отороченном розовым поблёклым мехом, поправляла на голове перед зеркалом свою обнову, кроличью шапку с чуть выдающимся над глазами лохматым козырьком.

– Всю жизнь мечтала заиметь мужскую шапку вот с таким маленьким козырёчком. Ну, как она на мне?

– Да нормально, наверное… Не давит, не валится. Чего ещё?

Поводя плечами, расправляя на руках слежалые синие перчатки, она вышла впереди меня из комнаты, медленно стала спускаться по лестнице.

Расшитые узорами накладные карманы у неё на пальто, полные под завязку кукурузы, тяжело топырились.

Какое-то время я машинально брёл следом. Но необъяснимо почему остановился, постоял на разных ступеньках – духом взлетел назад на свою площадку, налёг на звонок в шестнадцатую.

Валя сбила руку со звонка.

– Ты что, хазар?! По ночам названивать! Воистину, как говорит у нас одна в бухгалтерии, у людей дураки внатруску, а у нас внабивку. Прежде чем звонить, подумал бы, что люди-то скажут?

– Люди ничего не скажут. Письмо – скажет!

– Не читал, а уже знаешь!

Она взяла у меня пластмассовый кукиш с колечком, на котором были нанизаны ключи, открыла дверь.

Зажгла свет.

– Что с тобой, Должок? На тебе лица нет.

– Что же вместо лица?

– Одна растерянность.

Растерянность? Пожалуй… Может быть… Сразу и ума не сведёшь…

Наверное, я ничего так на свете не боюсь, как своей интуиции.

…В глубокой молодости, когда я пробовал себя в журналистике, я защищал в газете одного парня, которого ни разу не видел.

Ни разу не видел, но – защищал.

Он был в предварительном заключении. Уже назначен был день суда. Против меня и того парня были следователь, районный прокурор. За меня и за того парня была лишь моя интуиция.

По рассказам его знакомых я сложил себе его суть, я поверил в его невиновность.

Дня за три до суда вышла моя статья.

Слушание отложили для более детального изучения дела. Однако потом пришлось вовсе отпустить парня безо всякого суда.

С той поры я почувствовал силу своей интуиции, именно с той поры я верю своей интуиции.

Но сегодня я боюсь её…

4

– Говорит Москва. Доброе утро, товарищи. Третья программа Всесоюзного радио начинает свои передачи…

Правой рукой я осторожно потянулся к динамику, что стоял в углу на сине обшитом стуле, выключил.

Из лени мы не заводили подаренный тёщей красный будильник. Он валялся в шкафу. Будил же нас в будни, в семь, оставленный с вечера невыключенным динамик. А в выходные дни и под выходные динамик мы всегда выключали.

Но сегодня как-никак суббота.

– Девушка Всеха! Ты зачем с ночи включила? Тебе куда-нибудь надо?

– Или у тебя выпало из ума? Субботник!

– В парке дорожки мести под наблюдением бдительной дворничихи?

– Не угадал. На сегодня нашу бюстгальтерскую сальдовую рать повысили. Доверили ухорашивать нашу новенькую станцию «Новогиреево». Конечно, не саму станцию. А рядом, у метро. Где мусор там убрать, где деревце подсадить…

– Крутиться будешь?

– Обязательно!

Я встал, поставил бигуди на газ.

С сухим, с пронзительным треском от побежавших по карнизу колесиков растолкал в обе стороны оконного простора по шёлковой голубой шторе с белыми гребешками волн, поднял жалюзи.

Мертвенно-бледный свет дня втёк в комнату.

На дворе не мело. Было как-то успокоенно-тихо.

За ночь везде на деревьях наросли царственно-великолепные узоры из снега. Белые высокие колпаки надели холодно-важные бельевые столбы.

– Ради Бога, покорми же скорей детей! – сонно скомандовала жена, указывая на балкон. – Раскричались, спать не дают!

В стеклянную дверь на балкон видно, как по перилам, по почтовому, с рваными сургучными печатями, ящику (он служил нам холодильником) скакали склочно галдевшие голодные воробьи. Эти шнырики жили у нас же на балконе под деревянным настилом, куда они набили для тепла Бог весть сколько сухих листьев, сена, пуха.

Я взял горсть подсолнухов – подсолнухами мама пересыпала посылки с яйцами, – но не выходил. Совсем не видимый этим разбойникам вслушивался в их шум. Наверное, они почуяли близкий завтрак и заволновались, засновали проворней, закипели, закричали как-то требовательней против прежнего.

Я вышел.

Отхлынув на ближнюю грушу у нас под окном, воробьи наблюдали, как я сыпал подсолнухи в пакет из-под молока с оконцем, на нитке свисавший с гвоздя в стене. Наблюдали без шума, как-то чинно.

А что было шуметь? Уйду и кормитесь.

С соседней башни, откуда-то с двенадцатого этажа, широко пропел петух, славя утро.

Месяца уже с два как проявился этот горький московский соломенный вдовец.

Подружки его где-то в деревне и петь ему самому осталось лишь до первого семейного праздника.

Пел он яростно, пел, пожалуй, даже несколько озлоблённо, домогаясь услышать ответное пенье, но ни один петуший голос не отвечал ему, не подхватывал. Оттого задор и вызов в нём помалу слабели, тухли, и скоро с той же выси падали уже какие-то тоскующие, просительные крики, и прохожие, слыша их, как-то особенно виновато улыбались друг другу и опускали глаза – давила-таки тоска по своей Полтавке, по своей Верейке, по своей Киндельке. Стегала-таки боль по своей деревеньке, а такая деревенька жила в каждом: родился ли, рос ли, работал ли, отдыхал ли там.

Послушал-послушал я тревожное пенье и, вздохнув, вошёл в комнату.

5

Слившись калачиком, Валя всё ещё дремала.

У неё не один – оба глаза воровали.

– Девушка! Да ты не опоздаешь? Я думал, ты уже завилась… Чем