- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (170) »
луна.
Февральские поминки Пушкина — это ваш апофеоз.
И опять весна — Алконост женился — растаял Невский, заволынил Остров, восстание Кронштадта, белые ночи — Первый день Пасхи — 1 мая — первая весть о вашей боли. И конец.
А бывают и не только что странные, больше — Андрей Белый — Андрей Белый вроде как уж и не человек вовсе, тоже и Блок не в такой степени, а все-таки. И Е. В. Аничков это заметил. «Вошел ко мне Блок, — рассказывает Аничков о своей первой встрече, — и что-то такое...» А это такое и есть как раз такое, что не отличает нечеловеческого человека.
Блок был вроде как не человек. И таким странным — дуракам — и как нечеловекам дан великий дар: ухо — какое-то другое, не наше.
Блок слышал музыку.
И это не ту музыку — инструментальскую — под которую на музыкальных вечерах любители, люди сурьезные и вовсе не странные, а как собаки мух ловят, нет, музыку — Помню, в 1918 году после убийства Шингарева и Кокошкина говорили мы с Блоком по телефону — еще можно было — и Блок, сказал мне, что над всеми событиями, над всем ужасом слышит он — музыку, и писать пробовал. А это он «Двенадцать» писал. И та же музыка однажды, не сказавшаяся словом, дыхом своим звездным вывела Блока на улицу с красным флагом — это было в 1905 г.
Из всех самый крепкий, куда ж Андрей Белый — так мля газообразная с седенькими пейсиками, или меня взять — червяк в три дуги согнутый, и вот первый — не думано! — раньше всех, первый Блок простился с белым светом. Не от цинги, не от голода и не от каких трудовых повинностей — ведь, Блоку это не то, что мне полено разрубить или дров принести! — нет, ни от каких неустройств несчастных, Блок погиб и не мог не погибнуть. В каком вихре взвихрилась его душа! на какую ж высоту! И музыка — — Я слышу музыку, — повторял Блок. И одна из музыкальнейших русских книг «Переписка» Гоголя лежала у него на столе. Гоголь тоже погиб такой же судьбой. Взвихриться над землей, слышать музыку и вот будни — один Театральный отдел чего стоит? — передвижения из комнаты в комнату, из дома в дом, реорганизация на новых началах, начальник-на-начальнике и — ничего! — весь Петербург, вся Россия за эти годы переезжала и реорганизовывалась. С угасающим сердцем Блок читал свои старые стихи. «В таком гнете писать невозможно». И как писать? После той музыки? С вспыхнувшим и угасающим сердцем? Ведь, чтобы сказать что-то, написать, надо со всем железом духа и сердца принять этот «гнет» — Россию, такую Россию, какая она есть сейчас всю до кости, русскую жизнь, метущуюся из комнаты в комнату, от дверей к дверям, от ворот до ворот, с улицы на улицу, русскую жизнь со всем дубоножием, шкурой, потрохом, орлом и матом, Россию с великим желанным сердцем и безусловной свободной простотой, Россию — ее единственную огневую жажду воли.
Гоголь — современнейший писатель Гоголь! — к нему обращена душа новой возникающей русской литературы и по слову и по глазу.
Блок читал старые свои стихи.
А читал он изумительно: только он один и передавал свою музыку. И когда на вечерах брались актеры, было неловко слушать. Ритм — душа музыки, и в этом стих. Стихи не для того, чтобы понимать, их и не надо понимать, стихи слушают сердцем, как музыку, а актеру — профессиональным чтецам — не ритм, выражение — все, а выражение ведь это для понимания, чтобы слушая стих, лишенные «уха», мух по-собачьи не ловили. Про себя Блока будут читать — стихи Блока, а с эстрады больше не зазвучит — не услышишь, если, конечно, не вдолбят актеру, что стих есть стих, а не разговоры, а безухий есть глухой.
У Блока не осталось детей — к великому недоумению и огорчению В. В. Розанова! — но у него осталось больше, и нет ни одного из новых поэтов, на кого б не упал луч его звезды. А звезда его — трепет сердца слова его, как оно билось, трепет сердца Лермонтова и Некрасова — звезда его незакатна. И в ночи над простором русской земли, над степью и лесом, я вижу, горит — — Charlottenburg, 7 XI 1921.
Есть одно русское литературное большое гнездо — Петербург-Москва. И от этого большого гнезда по всей по России — от океана до гор и от гор до моря и от моря до пустыни и от пустыни до других гор — малые гнезда. И в жесточайшие годы — в войну всесветную и замутение, в раззор и падаль, не погибли, заяились гнезда. Русские писатели, живущие в России при всей тяготе житейской — пусть не завидуют покинувшим вольно или невольно Россию, не зарятся на нашу нищету и безродство! — русские писатели большого гнезда и малых уж одним своим хоть бы летописным бытием всегда с яйцом: готовы. Великое б было дело пропустить писателей по заграницам — живи как знаешь! — и в научение полезно: крюк-то наш слово немецкое! — и для души: о России подумай, о своей единственной опоре «стихии русской», без которой про-пасть! — да и для глаза не мешает: от отчаяния сколько за́ри — — — на нищету и безродство. На всей земле писателям и художникам жить — не мед пить; тяжко, непосильно до отчаяния в России в гнездах, а тут — русский писатель, оставивший Россию вольно или невольно, уж одним своим уходом вольным или невольным несет на себе проклятие изгнания — наскачешься, заголя зад! Писатель не философ, это философ, как балерина, музыкант и
Февральские поминки Пушкина — это ваш апофеоз.
И опять весна — Алконост женился — растаял Невский, заволынил Остров, восстание Кронштадта, белые ночи — Первый день Пасхи — 1 мая — первая весть о вашей боли. И конец.
глаза ваши пойдут цветам,
кости — камню,
помыслы — ветру,
слово — человеческому сердцу.
*
Странные бывают люди — странными они родятся на свет. Лев Шестов, о нем еще с Петербурга, когда начал печататься в Дягилевском «Мире Искусств», пущен был слух, как о забулдыге — горькой пьянице. А на самом-то деле, — поднеси рюмку, хлопнет и сейчас же песни петь! — трезвейший человек, но во всех делах — оттого и молва пошла — как выпивши. Розанов В. В., тоже от странников, возводя Шестова в «ум беспросветный», что означало верх славословия, до того уверился в пороке его винном, всякий раз, как ждать в гости Шестова, вином запасался и всякий раз, угощая, не упускал случая попенять, что зашибает. А настоящие люди — ума юридического — отдавая Шестову должное, как книжнику и философу, в одном корили, что водится, деликатно выражаясь, со всякой сволочью, куда первыми входили мы с Лундбергом, и все приписывалось «запойному часу» и «по пьяному делу». А дело-то, конечно, не в рюмке — это П. Е. Щеголев не может! — а если и случалось дернуть и песни петь, что ж? и какой же это человек беспесенный? — дело это такое, что словами не скажешь, оно вот где —А бывают и не только что странные, больше — Андрей Белый — Андрей Белый вроде как уж и не человек вовсе, тоже и Блок не в такой степени, а все-таки. И Е. В. Аничков это заметил. «Вошел ко мне Блок, — рассказывает Аничков о своей первой встрече, — и что-то такое...» А это такое и есть как раз такое, что не отличает нечеловеческого человека.
Блок был вроде как не человек. И таким странным — дуракам — и как нечеловекам дан великий дар: ухо — какое-то другое, не наше.
Блок слышал музыку.
И это не ту музыку — инструментальскую — под которую на музыкальных вечерах любители, люди сурьезные и вовсе не странные, а как собаки мух ловят, нет, музыку — Помню, в 1918 году после убийства Шингарева и Кокошкина говорили мы с Блоком по телефону — еще можно было — и Блок, сказал мне, что над всеми событиями, над всем ужасом слышит он — музыку, и писать пробовал. А это он «Двенадцать» писал. И та же музыка однажды, не сказавшаяся словом, дыхом своим звездным вывела Блока на улицу с красным флагом — это было в 1905 г.
Из всех самый крепкий, куда ж Андрей Белый — так мля газообразная с седенькими пейсиками, или меня взять — червяк в три дуги согнутый, и вот первый — не думано! — раньше всех, первый Блок простился с белым светом. Не от цинги, не от голода и не от каких трудовых повинностей — ведь, Блоку это не то, что мне полено разрубить или дров принести! — нет, ни от каких неустройств несчастных, Блок погиб и не мог не погибнуть. В каком вихре взвихрилась его душа! на какую ж высоту! И музыка — — Я слышу музыку, — повторял Блок. И одна из музыкальнейших русских книг «Переписка» Гоголя лежала у него на столе. Гоголь тоже погиб такой же судьбой. Взвихриться над землей, слышать музыку и вот будни — один Театральный отдел чего стоит? — передвижения из комнаты в комнату, из дома в дом, реорганизация на новых началах, начальник-на-начальнике и — ничего! — весь Петербург, вся Россия за эти годы переезжала и реорганизовывалась. С угасающим сердцем Блок читал свои старые стихи. «В таком гнете писать невозможно». И как писать? После той музыки? С вспыхнувшим и угасающим сердцем? Ведь, чтобы сказать что-то, написать, надо со всем железом духа и сердца принять этот «гнет» — Россию, такую Россию, какая она есть сейчас всю до кости, русскую жизнь, метущуюся из комнаты в комнату, от дверей к дверям, от ворот до ворот, с улицы на улицу, русскую жизнь со всем дубоножием, шкурой, потрохом, орлом и матом, Россию с великим желанным сердцем и безусловной свободной простотой, Россию — ее единственную огневую жажду воли.
Гоголь — современнейший писатель Гоголь! — к нему обращена душа новой возникающей русской литературы и по слову и по глазу.
Блок читал старые свои стихи.
А читал он изумительно: только он один и передавал свою музыку. И когда на вечерах брались актеры, было неловко слушать. Ритм — душа музыки, и в этом стих. Стихи не для того, чтобы понимать, их и не надо понимать, стихи слушают сердцем, как музыку, а актеру — профессиональным чтецам — не ритм, выражение — все, а выражение ведь это для понимания, чтобы слушая стих, лишенные «уха», мух по-собачьи не ловили. Про себя Блока будут читать — стихи Блока, а с эстрады больше не зазвучит — не услышишь, если, конечно, не вдолбят актеру, что стих есть стих, а не разговоры, а безухий есть глухой.
У Блока не осталось детей — к великому недоумению и огорчению В. В. Розанова! — но у него осталось больше, и нет ни одного из новых поэтов, на кого б не упал луч его звезды. А звезда его — трепет сердца слова его, как оно билось, трепет сердца Лермонтова и Некрасова — звезда его незакатна. И в ночи над простором русской земли, над степью и лесом, я вижу, горит — — Charlottenburg, 7 XI 1921.
КРЮК{*}
Крюк, на котором лампу вешают, вешаются, и которым крюком зацепив крючник тяжести неохватные тащит, крюк-опора — die Krucke — слово немецкое и очень-то нос задирать нечего!Есть одно русское литературное большое гнездо — Петербург-Москва. И от этого большого гнезда по всей по России — от океана до гор и от гор до моря и от моря до пустыни и от пустыни до других гор — малые гнезда. И в жесточайшие годы — в войну всесветную и замутение, в раззор и падаль, не погибли, заяились гнезда. Русские писатели, живущие в России при всей тяготе житейской — пусть не завидуют покинувшим вольно или невольно Россию, не зарятся на нашу нищету и безродство! — русские писатели большого гнезда и малых уж одним своим хоть бы летописным бытием всегда с яйцом: готовы. Великое б было дело пропустить писателей по заграницам — живи как знаешь! — и в научение полезно: крюк-то наш слово немецкое! — и для души: о России подумай, о своей единственной опоре «стихии русской», без которой про-пасть! — да и для глаза не мешает: от отчаяния сколько за́ри — — — на нищету и безродство. На всей земле писателям и художникам жить — не мед пить; тяжко, непосильно до отчаяния в России в гнездах, а тут — русский писатель, оставивший Россию вольно или невольно, уж одним своим уходом вольным или невольным несет на себе проклятие изгнания — наскачешься, заголя зад! Писатель не философ, это философ, как балерина, музыкант и
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (170) »