Литвек - электронная библиотека >> Леонид Александрович Машинский >> Современная проза >> Вот сижу я на санях >> страница 2
из детей заводили разговор на эту тему, родители и бабушка болезненно морщились, словно мы позволяем себе какую-то бестактность. Я очень долго не мог этого понять, пока… Впрочем, в иные времена я побывал и на том пресловутом запретном конце нашего посёлка и ещё во многих других местах. Но тогда мне всё это казалось таким таинственным, таким недоступным.

Бабушка часто рассказывала мне историю про одного мальчика, который жил где-то очень далеко, кажется, на том свете, и у него была семья, очень похожая на мою. Этот мальчик был очень непослушным, и однажды он – несмотря на то, что родители и бабушка ему это строго-настрого запрещали – ушёл один из дома и отправился не на безопасный соседний двор, а аж двора за четыре, на ту улицу, по которой ходят злые люди. И эти злые люди научили его курить окурки, побираться и воровать картошку и окорока из сараев и погребов. И, как-то раз, когда мальчик дежурил у столба, пока его новые приятели очищали очередной сарай, его там заметили милиционеры и схватили и посадили в кутузку. А в кутузке другие злые дядьки, тоже воры и хулиганы, почему-то стали обсасывать у мальчика ляжки. Вот эта последняя подробность представлялась мне особенно непонятной и подозрительной, может оттого она так сильно и пугала. Я пытался добиться от бабушки, для чего эти мужики обсасывают у мальчиков ляжки, но она, многозначительно кивая, уходила от прямого ответа. Дескать – вот не будешь слушаться, тогда узнаешь. Всё-таки угроза – при здравом размышлении – не была смертельной. Они меня не будут ни бить, ни убивать – только обсасывать ляжки. Конечно, могут остаться синяки – я иногда в задумчивости засасывал кожу вместе с мясом на своём предплечье и имел возможность убедиться, как такие синяки получаются. А что, если угроза состоит как раз в том, что они могут иссосать меня всего с головы до ног так, что я весь превращусь в один сплошной синяк? Ведь тогда я наверно не выживу? Да, это была бы поистине страшная смерть.

У нас всё время кто-нибудь умирал. Не самые близкие родственники, но какие-то двоюродные сёстры моей бабушки или троюродные дядья моего отца, или даже однажды умер мой четвероюродный брат, которого я и не знал толком. Похороны наряду со свадьбами были главным развлечением в нашем городке. По крайней мере каждые две недели кого-нибудь хоронили. А частенько умиравшие подгадывали так, что успевали кончаться целыми партиями в один день, а то и в один час. Мне до сих пор не понятно это проявление стадного инстинкта. Однако, факты на лицо – во времена моего детства, да и юности, не однажды я становился свидетелем одновременных похорон десятков, если не сотен, людей. И это – без каких-либо заметных внешних причин. Не было у нас в селении ни одного мало-мальски серьёзного пожара, ни наводнения, ни землетрясения, никаких эпидемий. Люди просто как будто заранее сговаривались, когда им умереть, ну и умирали – каждый в своей койке, у себя дома – но на самом деле, словно взявшись за руки, словно цепочкой по команде прыгали с обрыва.

Я настолько привык к таким массовым заморам, что считал их чем-то совершенно нормальным. Так же к этим смертям относились и все остальные ребята. А ребят в посёлке было много – для того, чтобы достаточно долго обеспечивать такую солидную смертность, нужна ведь и солидная рождаемость. Сотрудники нашего единственного родильного дома трудились буквально не покладая рук. ЗАГС работал даже ночью – так решил глава администрации – мало ли кому и когда приспичит жениться или получать свидетельство о смерти.

Я, помнится, однажды пошёл в магазин за селёдкой, а вернувшись, узнал, что моя бабушка при смерти. В это трудно было поверить, потому что перед уходом из дома я видел её ещё вполне здоровой и по обыкновению вяжущей какой-то чулок. Бабушка лежала на спине на своей узкой кровати, в общем-то на сундуке, который ей достался по наследству от какой-то её, бабушкиной, прабабушки. Бабушка лежала, полузакрыв глаза, и очень тяжело и часто дышала. Родители стояли рядом, прижав руки к груди и сохраняя торжественное молчание. На их лицах замерло какое-то хищное ожидание – они словно готовились разорвать бабушку на куски в тот самый момент, когда та испустит дух. Мне стало не по себе, закружилась голова. Я, одетый, сел на табуретку; сумка с селёдкой оказалась рядом на полу, так что из неё протёк малоприятно пахнущий сок и коричневой струйкой стал подбираться к щели между полом и сундуком, на котором умирала бабушка. Отец заметил это безобразие и шагнул в мою сторону, чтобы отругать меня; но я, как мешок, без сил повалился на бок.

Очнулся в больнице. Как выяснилось потом, родители очень испугались, что у меня эпилепсия. Оказывается, эпилепсией страдал старший мамин брат, который ещё в юности уехал в Америку и о котором кроме этого я ничего не знал. Этот брат в худшие времена падал без сознания чуть ли ни каждые пятнадцать минут. Но в Америке его наверно вылечили. Впрочем, он не пишет оттуда и не звонит. Может, умер?

Опасения моих родителей не оправдались. Дядюшкины дурные гены во мне не проявились. Голова у меня и теперь, бывает, кружится – это результат пониженного давления – но обмороков с тех пор почти не было, если не считать случаев при большой потере крови. Тогдашняя же моя отключка, по утверждению лечащего врача, объяснялась осложнением после гриппа, который я по недоразумению переходил на ногах.

Через неделю, когда меня выписали, бабушки дома уже не было. Отец почему-то сказал, что она не умерла, а уехала к своей сестре, в другой город. Я спросил, когда её ждать. Он, подумав, ответил: никогда. Больше я ни о чём не спрашивал.

Со смертью бабушки жизнь моя сделалась ещё более скушной. Я конечно, как и все, ходил в школу и даже получал хорошие отметки; но учёба не казалась мне чем-то чересчур привлекательным. Телевизор у нас почти не показывал из-за постоянных снежных заносов, которые перекорёживали все и всяческие антенны. Удавалось посмотреть изредка разве что "Спокойной ночи, малыши" да программу "Время", последняя была интересна только взрослым.

Бо'льшую часть времени, несмотря на то, что я прилежно готовил уроки и читал все подворачивающиеся под руку книги, мне было совершенно нечем заняться. Я подрос, и игры с приятелями во дворе как-то опротивели – все или почти все они стали почему-то казаться мне тупыми и грубыми. Был у меня один дружок, но жил он через несколько дворов от нас, там, куда я по привычке побаивался забредать, учился в параллельном классе, с которым у нашего класса по традиции была вражда, да и болел к тому же очень часто. Мои одноклассники и не звали его иначе как