Литвек - электронная библиотека >> Алексей Провоторов >> Самиздат, сетевая литература и др. >> Ёлка (СИ) >> страница 2
время непонимающе смотрела на это, а потом сообразила. Голова. Косятное нутро человеческой головы, череп. Затянутые волнами зелёного мха, вокруг чёрного зеркала озерца лежали черепа, некоторые с проломленными затылками или лбами, залитые зелёной стоячей водой, залипшие паутиной, затёкшие старой листвяной гнилью, поросшие серыми трубочками лишайника, они казались мохнатыми бошками неведомых существ. Ёлка подумала, что вот сейчас они повернутся к ней как один, разлипнутся с влажным всхлипом в темноте скользкие белые глаза, и… что она будет делать? Кричать, пока не разорвётся горло и она не умрёт?

Жуткий, ледяной страх отогнал дрёму. Ёлка хотела потрогать шею ниже затылка, там, где, как ей казалось, жила её сонная тупая дремота, привычная тяжесть головы, и куда теперь вонзился ужас, и отчего-то забоялась. Не стала.


Впрочем, она же не кричала, когда…

А когда что? Ёлка не могла вспомнить. Все дни были такими одинаковыми.

Бабушка ведь знала, а отправила меня одну в лес, со злостью и страхом подумала она.

Когда-то бабушка была другой.

Не такой огромной.

Когда за бабушкой ещё не тянулись чёрные нити.

Сколько ей лет?

Сколько она не видела маму?

Как давно старики говорят, что родители лежат, болеют? Ёлка помнит полумрак, прикосновение горячих сухих рук в те редкие разы свиданий, которые позволяет бабушка… А сколько раз это случалось за последнее время? И как давно длится последнее время?

У неё не нашлось ни одного ответа.

— Оооох, — заплакала Ёлка, глядя на отражение леса в воде.

Она очень, очень боялась увидеть движение, и живо представляла себе всё лишнее, что могла представить в чёрном гниющем лесу.

Например, как с лесного свода за спиной опускается то, что складывало здесь все эти черепа.

Как оно, с десятком членистых ног, матово чёрных, с белой пылью блеска, щитками мерзких клещей-паразитов под суставами, с ворсистым раздутым брюхом, и маленьким, кукольным тельцем с почти человеческими ручками, мягко встаёт на гнилые черепа — огрызки своих прошлых трапез. Паутень, было написано в тех книжках с картинками. Эти книжки рисовались уже здесь — там, за Синим морем, никто не знал ни про каких паутеней, когда первые корабли направлялись сюда.

Паутени иногда выходили на охоту, но сегодня Ёлка наткнулась на их логово сама.

Она сделала глубокий вдох и бросилась бежать.


* * *

Её крупно колотило. Но топор она не потеряла. Упала, вывалялась в слизи, поцарапала руки, локти, колени и лоб о черепа, соскользнула в ледяной илистый ручей, но не потеряла.

Когда впереди послышались людские голоса, она затаилась и стояла в облипшей рубахе, стараясь не шевелиться. Куртку она скинула — та перестала гнуться от ила и холода, идти в ней стало невозможно. Поганенькие её светлые волосы покрылись грязью, лицо тоже.

Где уже эта проклятая ель?

Мне худо, подумала Ёлка. Я должна вернуться в деревню. К бабушке, в дремоту, из которой я выныриваю только чтобы заняться чем-нибудь по хозяйству. Она же не прогонит меня, даже с пустыми руками. Когда-то она давала мне сушёные яблоки. Иногда она пускает меня (в амбар? Где вповалку лежат взрослые?) увидеться с мамой и папой. От бабушки пахнет сухой паутиной, мёртвыми насекомыми на чердаке, затянувшейся раной, печью с хлебом, которую бросили холодной.

Почему?

Голоса впереди приближались. Ёлка зацепенела. Другие люди. Она сто лет не видела других людей. Что она им скажет? Что они ей сделают?

Ёлка зажмурилась. На изнанке век двинулись картинки недавних воспоминаний.

Бабушка провожает её. Машет — иди. Грузная, тяжёлая, она только что вышла из общинного дома, щурится на пасмурный, в голубых прорехах, дневной свет. Чёрная нить тянется за ней, под глазами такие мешки, что кажется, там прорезаются ещё глаза.

Может…

Не может.

— Девочка? Ты кто?

И второй голос, почти хором:

— Ты зачем здесь?

— Ёлка, — ответила она на оба вопроса, смутно осознавая, что сейчас что-то пойдёт не так. Открыла глаза.

— Ты откуда, — спросил высокий, в старой-старой куртке с нашивками. За такую куртку, моряцкую, что не горит и не мокнет, давали когда-то стадо коз. Папа хотел, да не выменял.

— Из Девятки, — честно назвала своё село Ёлка.

Они отступили на шаг, одинаково, как отражения друг друга, два взрослых мужика с тесаками у поясов.

— О, девочка, — сказал высокий с такой искренней печалью и сожалением на лице, что у неё защемило сердце. Она вспомнила папу, амбар…

Амбар?..

— Я никак не могу тебя отпустить.

Ёлка тупо молчала, сжимая топор. Она просто хотела срубить дерево. Почему они ей мешают? Неужели им так нужно дерево?

Нет, подумала она про себя, это потому что на тебе лежит тень твоей бабушки, огромной старухи, раздутой, как труп человека, умершего от яда, может не умершего, может не от яда, а может не человека. Но что-то с ней глубоко не так, чёрные нити тянутся за стариками из общинного дома, а детей больше не осталось, а взрослые…

Лежат в амбаре.

— Детей они могут с нитки снимать, ненадолго, — сказал высокий низкому вполголоса, пока они вынимали лезвия, заходя с боков. — Старики первыми меняются, мужики да бабы медленнее и тяжко, а дети — медленно, да легко, если только сразу не померли. Она ж даже не знает, что с ней такое.

Они болеют, сказала Ёлка себе. Мужики да бабы, папа и мама. Они выздоровеют. Решила бить топором, как сможет. Если она принесёт ёлку, может, будет праздник. Может, моряки зайдут в деревню; может, привезут лекарства?

Почему-то при слове о лекарствах Ёлка представила пламя. «Пламя лечит». Это правильнее, чем «время лечит». Время затхнулось, она попалась в кусок времени, как муха в паутину, как человек к паутени.

— Ох, дитя, закрой глазки, — сказал высокий мужик. Но она не послушалась, глядя, как то, что шло за ней от логовища с черепами, тихо, бесшумно, в самую пору быстро, спускается с лесного свода за спинами взрослых.

Низкий не успел обернуться, высокий успел, но это ничего не решило. Прижимая голову к груди, чтобы съесть потом, паутень приблизила неясно знакомое лицо к Ёлке.

Бесстрастная маска с четырьмя вмятинами глаз,