Литвек - электронная библиотека >> Жюль Ромэн >> Классическая проза >> Люсьена >> страница 3
этот момент потребность жить, дышать, жестикулировать, находиться именно в этой лавочке, а не где-либо в другом месте, трогать как раз ту материю, которую они трогали, произносить слова, которые не были мне слышны, но рождение которых я, казалось, ощущала в своей груди.

Мне понадобилось это изобличающее впечатление, чтобы заметить, что очень часто я испытывала, не обращая на него внимания, противоположное ощущение, сводящееся к неприятию присутствия, положения, движения людей, виденных мной где-либо, к совершению маленького внутреннего усилия исправить их позу или задержать их жесты словом, к мысленной борьбе с ними, результатом которой являлись продолжительная смутная усталость или же более нейтральное, но тоже тягостное чувство отсутствия всякой связи с людьми, полного безучастия к их волнениям; чувство прохождения вне пределов их достижения, подобно тому, как и они оставались вне пределов моих интересов.

Ни разу мне не пришло в голову улыбнуться над своим возбуждением из-за ничтожности вызвавшего его обстоятельства. Лишь теперь я размышляю об этом. Я могла бы сказать себе, что довольно унизительно испытывать все эти душевные движения от получения за десять минут до этого известия о предстоящем заработке нескольких су. Что же это? Природный недостаток разборчивости? Я никогда не была слишком щепетильна в этом отношении. Если бы я была мужчиной и если бы мне представился случай пировать с товарищами, как это принято среди молодых людей, я безо всякого стыда отдавалась бы возбуждению, которое может родиться от выпиваемого вина или производимого вами шума. Вероятно, угадывая во мне что-нибудь в этом роде, Мария Лемье не раз говорила мне, что я безнравственна, хотя ей известен мой, в общем, суровый образ жизни, и хотя я считаю, что в гораздо большей степени, чем она, обладаю пониманием святости. Самым важным мне кажется то, что наша душа обнаруживает иногда силу или величие, которых мы не предполагали у нее. Зачем придираться к предлогам, избираемым ею? И если для признания чувства благородным мы хотим во что бы то ни стало удостовериться сначала в благородстве его происхождения, то нельзя ли предположить, что истинная причина и, если я осмелюсь так сказать, происхождение моего тогдашнего возбуждения лежало в будущем? Я знаю, что у нас нет привычки смотреть на вещи таким образом и что попытка передать такую мысль приводит к нелепости. Но опыт, приобретенный мною с тех пор, убедил меня, что трудность рассудочного выражения мысли не служит достаточным основанием ее меньшей пригодности по сравнению с другой мыслью.

Я сделала свои три тура по площади непредумышленно. Столь же рассеянно я направилась по улице Сен-Блез, между тем как мое душевное волнение еще раз изменило свой характер. Я возвратилась к своей собственной личности, к своим интересам, к материальному устройству своей жизни. Я была по детски счастлива, производя подсчеты, — работа, которую я охотно повторяла несколько раз, потому что проходя между моих губ цифры, которые я почти шептала, каждый раз оставляли во мне все больший привкус несомненности.

Прошло уже четыре месяца, как я жила в этом городке, который известен не столько сам по себе, сколько благодаря соседству с Ф***ле-з-О. Мать моя, вдовевшая в течение трех лет, недавно вновь вышла замуж, не слишком утруждая себя заботами обо мне. Я тотчас занялась устройством независимого существования; и хотя в Париже для меня открывались возможности — мой учитель Д. помог мне получить достаточное число выгодных уроков, — я мечтала лишь об отъезде, чтобы упростить свои отношения с матерью и, может быть, также, чтобы упиться своей горечью. Подруга моя, Мария Лемье, бывшая моей одноклассницей по парижскому лицею, стала преподавательницей естественных наук в провинции. Мы переписывались время от времени. Я спросила у нее, нельзя ли найти уроки музыки в маленьком городке, где она занималась преподаванием. Я думаю, что она не стала серьезно наводить справки, а посоветовалась главным образом со своей дружбою. Она ответила мне, что я, наверное, найду уроки, что она сама введет меня в несколько семей и что она приветствует мой приезд, как небесное благословение. Я полагаю, что она очень скучала.

В действительности же мой опыт был вначале очень тяжелым. В течение месяца у меня было только два урока в неделю, по часу каждый, за которые я получала только по пяти франков. Таким образом, я зарабатывала сорок пять франков в месяц. Тотчас после своего приезда, не думая, что меня ожидает такая скудость, я абонировалась на обеды в том же отеле, что и Мария Лемье, сняла приличную комнату недалеко от нее, а также взяла напрокат пианино. Мое осталось у матери. Я не хотела перевозить его, не зная, будет ли мое пребывание в городке продолжительным.

Все это обходилось мне в сто пятьдесят франков в месяц, вместе с услугами. Мне грозило, следовательно, разорение. Мой запас в пятьсот франков, взятый мной при отъезде из Парижа, должен был иссякнуть в течение одного триместра.

Начиная со второго месяца, я приняла меры предосторожности и сжалась. Я решила сама вывернуться из затруднения. У меня оставалось триста семьдесят франков. Из них триста франков я отложила, как последний ресурс, на случай совершенной нищеты или болезни, и поместила их в банк, чтобы не было искушения прикасаться к ним. Я нашла более дешевую комнату. Я перестала обедать в отеле. Я сохранила только пианино.

Из проведенных мной таким образом четырех месяцев безденежья я сохранила, впрочем, об этом втором месяце лучшее воспоминание. Самая чрезмерность моих лишений и внезапность этого падения повергли меня в состояние какой-то мрачной радости. Достигая крайней степени, самоограничение сообщает душе достаточно сильное напряжение. Во мне, как, может быть, и во многих людях, живет неиспытанный аскет, который ждет только случая проявить свои силы. Напротив, незначительные лишения и постоянная забота поддерживать равновесие скудного бюджета наполняют меня унынием и тоской.

С утра до вечера я была окутана какой-то еле ощутимой дрожью, и когда я ходила — а прогуливалась я часто, — эта дрожь создавала вокруг меня, совсем близко, в моих ушах, в моей голове, что-то утешительное и глубокое, кончавшееся пением. Я ходила каждый день вдоль вала и огибала выступ хоров старой церкви. Стоит мне только вспомнить об этом, и я снова испытываю дрожь. Внутренность церкви не привлекала меня. Мне казалось, что вместе со мной перемещался церемониал, эхо или отзвуки которого касались стен и сообщали им, так сказать, проникновенный вид, как если бы толща, по крайней мере первого слоя камней, была достигнута и преодолена