Литвек - электронная библиотека >> Александр Мотельевич Мелихов >> Современная проза >> Интернационал дураков >> страница 2
небожителей, выстроить в грандиозной библиотеке эти стены книг – старинных, тисненых, поблескивающих потускневшим золотом – и сверхмодных, сверхнедоступных: Сартр, Кафка…

И она тоже поглощала “Тошноту” под недосягаемыми сводами храма книги – и все отчетливее понимала, что мир огромен и прекрасен и, если тебя от него тошнит, значит, ты сам по собственной глупости съел какую-то гадость. Даже Кафка писал неправду, правду писал

Андерсен. Человек не может превратиться в таракана, если сам того не захочет. Любовь все равно сумеет растопить любую ледышку!

Тут-то ее и зачаровал сын Севера, прибывший в Россию из Лапландии, где мудрые старухи пишут вместо бумаги на сушеной треске. Его глаза, всегда дерзко прищуренные, словно он вглядывался в какую-то тщетно пытавшуюся устрашить его даль, напоминали льдинки, чуть подсиненные сдержанным морским ненастьем, его длинные волосы были выбелены каким-то неласковым солнцем и откинуты назад даже и не с напористой гордостью факультетских пижонов, но с абсолютным неведением, что у кого-то в мире есть хотя бы тень права указывать, как и кто должен стричься, когда и с кем ложиться спать.

Народы создает гордость, а убивает униженность, – когда на дверях особо изысканных отелей, баров и ресторанов появились незримые таблички “Только для белых” – для чужеземцев, тогда-то советский человек и убедился воочию, что страны, где его уважают, больше нет.

Она, однако, в сопровождении своего друга тоже обращалась в человека высшего разряда. Прежде хозяевами жизни ей представлялись грузины, но однажды двое классических грузинов – усатые, носатые – полезли без очереди в такси, а когда какой-то старикашка начал их безнадежно отчитывать, тот, что был особенно усатым и носатым, радушно обратился ко всей публике разом: “Я вас всэх в рот эбал – вопросы будут?” И тогда пришелец из страны гипербореев без долгих слов коротким сухим ударом уложил сначала одного и тут же другого. Она чуть не обезумела от ужаса – зарежут, посадят!.. – а бледнолицый воин сухими короткими ударами поочередно отправлял их обратно на снег, чуть они пытались привстать, и в конце концов прежние господа остались лежать, изрыгая леденящие кровь угрозы, черные на белом, и ей казалось, что даже снег помогает своему сыну, словно земля Антею.

А когда с небес пролились милицейские трели, сын снегов лишь протянул запыхавшимся служакам свой паспорт, на котором голубой сталью было оттиснуто: “Noli me tangere” – и ему немедленно откозыряли. Только с этим викингом она поняла, в каком непрестанном напряжении пребывает – вот сейчас толкнут, обхамят, прочтут мораль: только примкнув к стану хозяев мира, она узнала, что значит быть спокойной.

Мать ее избранника была такой же статной, как и сын, однако в женской природе ее сомневаться не приходилось: античная грудь, персидская талия, африканские бедра, девическое изящество движений у плиты и – совершенно мужские ухватки, когда она бралась за топор, за матрацных размеров холщовый мешок с дровами, которые она с грохотом обрушивала у старинных кафельных печей…

В этом старинном доме все было окрашено в цвета прикрывшейся блеклостью голубой стали – дышащий жаром кафель, уходящие в непредставимую для человеческого жилья анфиладную даль половицы, тяжелый фаянс, богатырский стол и навеки застывшие вдоль него такие же богатырские вытертые лавки… Мать-правительница так и не сумела привыкнуть, что ее богатырский род рассеялся по свету на своих дракарах, и каждое утро варила новую кашу в богатырской чугунной кастрюле на четверых-пятерых едоков, хотя жили они вдвоем, не считая младенца: супруг-викинг доучивался в столице какому-то мужественному инженерскому делу. Каши в чугуне настаивались до невиданной набряклости, а залитые холодным киселем из мороженой малины, брусники, черники, морошки, еще и переливались драгоценным каменьем.

Запасы ягод были неиссякаемы и нетленны в искрящемся ледовитом погребе, протянувшемся не иначе как до самых чертогов Снежной королевы. Ежедневный избыток каши тоже замораживался и отправлялся на вечное хранение: в этом доме ничего не выбрасывали. И только поэтому здесь терпели и ее. Случалось, чтобы не утратить дар речи, она часами разговаривала с собственным сынишкой Ванечкой, как она на родной лад переделала имя Вайно. Если мать где-то скитавшегося викинга заставала ее за тем, что она кормила малютку грудью, они обе спешили отвернуться – одна от неловкости, другая от брезгливости.

Одиночество звенело в ушах, и бежать от него было некуда – даже сама

Герда не дерзнула бы с младенцем на руках хотя бы и летом ступить под эти могучие поднебесные кроны. Лес тоже говорил, он вторил огромному пустому дому: “Ты никто, ты никто, ты никто…” Занавесок на окнах не было – к чему разделять родственные стихии! По ночам с подушки были ясно видны звезды, грубо вырубленные из холодного пламени, а временами на полнеба занимались безжизненные зарева, погреться в которых из могил вставали промерзшие мертвецы – ведь им были не страшны бродившие по лесу медведи. Сама она медведей не видела, но однажды ее разбудил костяной стук в огромное окно, и когда она, обмирая, прошлепала поближе к стеклу, ей открылось нечто невообразимое – черный тонконогий человек с гигантским нетопырем вместо лица. Она лишь чудом не умерла от ужаса, пока наконец не догадалась, что перед нею стоит лось, беспомощно раскинувший рога-лопаты.

Даже дикий зверь не выдержал одинокой жизни в лесу…

Она принялась рассылать во все концы мольбы о хоть какой-нибудь работе. Но на что она могла сгодиться, психолог с дипломом враждебной державы, почти без языка, без погруженности в здешние сказки, именуемые национальной культурой?.. Однако оказалось, что прислуживать олигофренам были согласны весьма немногие.

Более всего интернат напоминал зимний пионерский лагерь. Среди мерцающих сугробов и чернеющих сосен горящие окна взывали со всех сторон, но она почему-то нигде не могла нащупать хоть какую-нибудь дверь. Наконец она наткнулась на согбенный силуэт дворника. Она обратилась к нему с заранее заготовленным вежливым вопросом, но он быстро зашагал прочь; она растерянно окликнула его – он затопотал со всех ног. Это был первый ее пациент.

Второго звали Герман фон Трейчке, однако он никогда не откликался на свое гордое имя. В ту ночь он беспрестанно кряхтел и дергался и мог вырвать прозрачные питательные трубки, уходившие глубоко внутрь огромных разнокалиберных ноздрей его раздавленного еще до рождения носа. “Что вас беспокоит?” – ласково выспрашивала она у господина фон Трейчке по-русски, ибо сохранить естественную интонацию на чужом языке было