Литвек - электронная библиотека >> Михаил Петрович Арцыбашев >> Русская классическая проза >> Преступление доктора Лурье >> страница 2
было всегда и есть теперь: слово движет человеческой совестью и мыслью, словом подменяют непостижимые тайны, во имя слова идут на смерть. И долг разума, так решил я, не создание новых слов, не утешение словом, не обман словом, как бы прекрасно ни было оно, а разрушение слова. Разум должен сорвать маску прекрасных слов с гнилого черепа человеческой жизни, показать его во всем безобразии и ужасе его. Тогда, когда уничтожатся все предрассудки, созданные обаянием хитросплетенных слов, когда обнаружится голая истина, когда падут суеверия религиозные, моральные и философские и когда люди поймут, что там, под звездами, нет никого, что они беззащитны, одиноки и несчастны в самом существе своем, тогда они найдут, что им делать. Быть может, они уничтожат свою бесполезную жизнь, быть может, они убьют себя и других, быть может, они сольются в истинное братство одиноких, только себе и между собою близких существ, но, что бы ни сделали они, это будет истиной и будет лучше того нелепого кошмара, который тянется уже столько веков, как затяжная, мучительная, безобразная и омерзительная агония.

Это понял я, и так как вся моя жизнь была посвящена неуклонному, самоотверженному служению знанию, во имя прекрасных слов: «наука, прогресс, свет и благо для всех», то я и выступил на борьбу со своим собственным идолом, наиболее живучим из всех созданных словом человеческим.

Во имя этого идола разрушают созданное для блаженства человека, великое, блаженное незнание, по камешку, по плиточке растаскивают великое здание громадного, непостижимого, прекрасного в своей тайне, превращая чудо в скучную, сухую мелочь научного закона. И, обнажая пышное тело мира до его скелета, думают, что обогащают мир человека, несут ему счастье и спокойствие.

Я проклинаю это знание теперь. Но чтобы дойти от рабского служения до проклятия, я должен был пройти долгий и мучительный путь. Смерть моего бедного негра была последним связующим звеном — этот опыт, опыт, как сознаю я сам, величайшей жестокости, был последним опытом.

II

Мой выбор пал на Разу совершенно случайно и по пустому, даже несколько забавному поводу.

Это было в Африке ночью, когда наш небольшой отряд расположился бивуаком на берегу реки, на плоской песчаной отмели, на которую мы вытащили наши лодки.

Ночь была темная, но звездная. Звезды горели так ярко, как будто здесь они были ближе к земле. Я сидел один на песке, прислушиваясь к загадочным и значительным звукам ночи.

Передо мною, тускло поблескивая своей таинственной гладью, лежала река, в которой медленно колыхались отражения звезд и темного леса на противоположном берегу.

Воздух не двигался, и спавший жар дня еще давал себя чувствовать сухой, размаривающей духотой. В лесу, за рекой, неумолчно и жутко подавал свои голоса дикий лес. Изредка можно было разобрать уханье черной жабы, писк маленького зверька, может быть, попавшего в когти ночной птицы, подстерегающий свист змеи и рыхлое рычание голодного хищника. Но все звуки сливались в одну чужую мне, загадочную, полную своего смысла и своих тайн музыку. Я слушал ее с жутким, напряженным вниманием и чувствовал себя одиноким, — окруженным какой-то враждебной, громадной и хищной жизнью. Надо мной возвышалось залитое огнями бездонное и бескрайнее небо, и как раз над лесом в недосягаемой вышине сливались в одну точку две звезды.

Я знал пути этих гордых и прекрасных звезд, знал заранее, что именно в эту ночь они сблизятся, и моему холодному европейскому разуму не казалось ничего таинственного и непонятного в этом величественном явлении ночи.

Но в этом жутком, душном мраке, в обаянии темной глади вод, голосов леса и дыхания неведомых ночных ароматов, на гладкой отмели, в одиночестве, эти высокие знаки вечности, в молчании начертавшие в безграничной бездне новую форму хода времен, возбуждали во мне какую-то тихую, безнадежную грусть и едва ощутимый бессознательный ужас перед непостижимой громадностью вечности и бесконечности.

Я задумался о своей и чужой жизни, вспомнил все свои скитания в напряженной погоне за тем, чтобы прочесть хотя одну букву в этой таинственной, развернутой перед глазами человека бесконечной книге вселенной.

И не впервые, но особенно остро и больно ущемил мое сердце вопрос:

— Полно, не напрасно ли?.. Принесло ли хоть крупицу счастья или хотя бы спокойствия все то, что так упорно и мучительно удалось мне сделать в этот короткий срок, который я называю своей жизнью?

Маленькая обезьянка пронзительно закричала в лесу, и невольно представилось ее человекообразное хрупкое и бессильное тельце, внезапно забившееся в неодолимых и безжалостных когтях какой-то темной, громадной силы, распустившей свои черные крылья над ее крошечной, уже окончившейся жизнью.

В эту секунду это маленькое жизнерадостное существо бьется в бесполезных усилиях, в чувстве одного ни с чем не сравнимого предсмертного ужаса. Темные крылья веют над нею, и горят круглые, таинственные, страшные глаза. Они ждут, когда затихнут последние судороги горячего маленького тельца, о котором завтра уже ничто не будет напоминать в этом вечно зеленом, полном света и жизни лесу. Ждут, не мигая, как бы не слыша предсмертных воплей, не видя судорог, безжалостные и загадочные, как сама смерть.

А еще за секунду перед тем, как над головой пронесся взмах зловещих крыл, бедная маленькая обезьянка, угревшаяся в своей лазейке, мирно дышала во сне, утомленная долгим жарким днем веселой, яркой, живой жизни.

Ее конец — один миг ужаса и страдания, быть может, даже и не понятого ею. Прыгая в зеленых ветвях за каким-нибудь орехом или с пронзительным визгом радостно раскачиваясь на хвосте над зеркальной гладью вод, маленькое существо и не думало о том, что где-то, в том же лесу, в сыром и темном дупле, слепо вращая желтыми круглыми глазами и машинально открывая и закрывая короткий загнутый клюв, сидит ее бессмысленная, неумолимая, неизбежная смерть.

Сразу от жизни, полной света, радости и движения, она, сквозь короткий миг бессознательной борьбы, переходит в пустоту смерти. В ту самую черную дыру, в которую я, доктор Лурье, в течение десятков лет своей жизни протискиваюсь совершенно сознательно, разрываемый на части сомнениями, надеждами, страхом и тоской. Ее великое благое незнание- милосердие природы, которого лишен я, мыслящий и страдающий человек.

Когда-то я заменял это незнание наивной и смешной, но могучей верой в бессмертие, в высший смысл и предназначение своей жизни, в мудрую волю Кого-то, сильнее меня.

Я сам убил эту веру, этот спасительный щит между собой и ужасом смертного приговора, вскрыв ее пустоту, словно