Литвек - электронная библиотека >> Валерий Генрихович Вотрин >> Современная проза >> Алконост >> страница 3
вверх. Беззвучно и немедленно Алла рухнула на пол в глубоком обмороке.

Позже, вечером, в углах приглушенно горели бра, играла музыка, был накрыт стол, и к нему прилагалась бутылка рейнвейна, — Бабанов решил отпраздновать свое возвращение домой и тем самым скрасить дневное происшествие. Алла вся преобразилась, она смеялась, ей тоже хотелось поскорее замять то, что произошло, и у нее был хороший аппетит в этот вечер. Она все время говорила, говорила с тех самых пор, как Бабанов поднес ей пробку от пузырька с нашатырем. А может, Бабанову казалось, что она так много говорит. Возможно, он отвык от ее разговоров, отвык от нее, от дома, неужели же так быстро, три дня ведь прошло, или это птица, это она так меня встряхнула, что до сих пор в себя прийти не могу, хорошо, что я отвел взгляд, хотя, может, и стоило глянуть ей прямо в глаза. Так он думал и был не очень разговорчив, а Алла говорила. Я так сильно испугалась, говорила она. Это было настолько невероятно — мы разговаривали, я переволновалась, и вдруг ты — посмотри, что я привез, — и выходит она. Эта птица. Я думала, это кукла, а потом увидела ее глаза. И потом… Я дал тебе нашатыря, сказал Бабанов. Да, нашатыря, такой мерзкий запах. Я думала, мне все приснилось, такого не бывает ведь, а теперь вот я знаю, она там, в кухне… Я думал, я сделаю тебе приятное. Ты же хотела попугая. В третий раз тебе повторяю — не хотела я никакого попугая! Мне нужен ты. А ты мне приволок из своей Индии это страшилище. Ничего не страшилище. Приглядись получше. Она очень милая женщина. Что ты в ней нашел? Перья вместо волос и пахнет птичником. И ей не мешало бы обратиться к косметологу. Алла, это птица. Она летает, и ветер дует ей в лицо. Не поймешь вас, мужчин. Сначала ты говоришь, что она женщина, теперь вот… И где ты ее откопал? В третий раз тебе повторяю — я купил ее на базаре в Калькутте! С ума сойти. Ты просто пошел на базар, вытащил деньги из кармана — ты ведь, кажется, деньги в кармане носишь, — и купил… эту мифологическую птицу. Ты хоть понимал, что покупаешь нечто сказочное? Нет. Правда, крутая штуковина? Уф! Ну тебя! Алл, ну давай выпьем. Я где-то читала про нее. Про эту птицу. Она что-то делает… Ну что может делать птица? Кстати, иди посмотри, может, как бы она в кухне чего-нибудь не наделала. Ничего она не наделает. Она не может ничего такого наделать. Она необыкновенная, ты разве не видишь? Нет. Ну, знаешь, это все равно что твой Колян или Толян купил бы себе дракона. У Толяна денег не хватит — дракона купить. Иди ко мне. Игорь! Ну что? Позвони завтра Либушу. Кому? Либушу, ну помнишь? Он ведь в этих мифах разбирается. Может, чего-нибудь посоветует. Позвоню, позвоню.

Утром Бабанову зачем-то припомнились ошарашенные лица индусов там, на базаре, когда он спросил, хорошо ли поет птица. И чего это они? — успел задаться он снова вопросом, прежде чем захлопнулась за ним с лязгом кованая решетка новых будней, отсекая слова и обещания, и клокочущий слив трудового дня всосал его с жадностью, закрутив в водовороте первостепенных и безотлагательных дел.

Возвращался он с работы донельзя измотанным и всегда со стойким ощущением, что позади не один день, а два или даже несколько. В подъезде накатывала обычно на Бабанова волна запоздалого сожаления, ибо он знал, что Алла к его приходу уже спит, а значит, прошел еще один день, прошел впустую для нее, полный тоски и маяты, — она, наверное, маялась и не знала, чем себя занять, в то время как он мог бы это как-нибудь поправить, хотя как, он не знал. И поэтому в передней Бабанов обычно уже справлялся со своим раскаянием тычками обещаний и уговоров: делать это было привычно и легко. Бабанов легко поддавался самовнушению.

Он переступил порог большой комнаты и зажег свет. Он совсем позабыл про птицу, еще не отойдя от дневных хлопот, но тотчас же вспомнил про нее, вспомнил, что она живет в его доме, потому что их взгляды опять встретились. Он впервые смотрел ей в глаза. Он впервые смотрел ей в глаза прямо, не отводя взгляда. И он понял, что в ее глазах и не могло быть никакого выражения. Он понял, что они все равно ничего не видят, и понял, что ничего и нет. Еще не было света и вод, и ничей дух не носился над волнами. А главное, не было самого Бабанова, и оставалась лишь какая-то смутная память, и они, частички, которые были когда-то Бабановым, носясь в пространстве, только с грустью вспоминали: как хорошо было быть Бабановым, как сладко жилось, и пилось, и елось, и иногда сауны с девочками, но только чтоб Алла не знала, и у Толика на даче хорошо, и все такое, эх, вот, допрыгался, летай тут, в начале времен, когда кто-то только еще раздумывает, — а создавать ли вообще мир? Давай! — орали бабановские частички. Давай, говори те слова! Ну, говори же! И с ними орали другие частички, мелкой пылью носясь рядом. Их было так много, и все они хотели того же, хотели возвращения и воплощения. И тут ему вдруг стало так грустно, грустно, грустно оттого, что он понял, что кто-то так и не произнесет тех слов, и он явственно услышал мысли этого кого-то: нет уж, хватит, надрываешься, разрываешься на части, а потом никакой благодарности, одни попреки. Работы много, а толку грош, и ответственность большая. Лучше уж потом как-нибудь, устал я. И, тягостная, невыносимая, тоска, какой Бабанов еще не испытывал, смертная ледяная тоска навалилась на него, и он задохнулся и вернулся в свой дом.

Он смотрел в глаза Алле. Скорчившись, она забилась в кресло, обхватив себя руками, и оттуда смотрела, и он тоже смотрел, и они смотрели друг на друга. Она пела, прошептала Алла. Она пела весь день, пока ты был на работе. О, как это было грустно! Ты не представляешь, как это было грустно, Игорь. Когда она запела, я попыталась ее прервать, помешать ей, но потом вдруг потеряла всякие силы ей мешать. Она пела, а я, я все понимала, все, и знаешь, она убедила меня, я во всем с ней согласна, я поняла, каково ей здесь, насколько ей тяжело, мне открывалось все новое и новое, и я поняла, что она — птица грусти, хотя когда-то она была птица радости, алконост, понимаешь, но, попав сюда, ей расхотелось радоваться и воспевать радость, и она стала птицей грусти. Сейчас ей уже не так тяжело, потому что она уже не надеется, потому что, оказывается, без надежды легко, потому что так свободнее, потому что надежда растравляет, потому что, пела она, с верой и надеждой здесь не прожить, и нужно оставить надежду, ибо так легче. Но мы не хотим оставлять надежду, мы не хотим признаться, где мы живем, где мы обитаем, куда мы ввергнуты, и мы тешим себя надеждой. Понимаешь? Тешим себя надеждой. А перед твоим приходом я начала петь вместе с ней, и мне тоже стало легко. Впервые мне стало так легко, Игорь, потому что я пела вместе с птицей грусти, и будто глаза открылись — я