- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (164) »
секретарь партбюро, ходили с ним и все ему рассказывали. Он слушал внимательно, глядя тяжелым, без улыбки, взглядом, потом сказал:
— Ну что ж, доложите на бюро.
И не сказал, что он думает о делах совхоза. Коростелев, который еще не разобрал, симпатичен ему Горельченко или не симпатичен, немного разочаровался: коллегиальность — коллегиальностью, но разве не может секретарь райкома в частном разговоре высказать свое личное мнение? Кажется, есть за что нас похвалить…
Приехал Горельченко в совхоз в семь утра и пробыл до обеда. Ему предложили пообедать (поварихи специально готовили, хотели угостить повкуснее), он сказал:
— Спасибо, я у чкаловцев пообедаю.
И уехал в колхоз имени Чкалова.
Теперь у Коростелева посасывало под ложечкой: что-то будет на бюро? Хоть бы похвалили, чтобы выйти после заседания с независимым лицом, как вышла прошлый раз заведующая районо, которой записали «признать работу удовлетворительной». Почему Горельченко с ним неласков? Неспроста он тогда отказался от обеда и поехал к чкаловцам. Все районные работники едут к чкаловцам, в совхоз редко кто заглянет. Даже Данилов, директор треста, был всего один раз: он считает, что «Ясный берег» в лучшем положении, чем другие совхозы треста. А по сути дела, тоже положение не из блестящих, где там!
Первое знакомство Коростелева с Горельченко произошло вскоре после демобилизации. Осенью 1945 года Коростелев двигался с запада на восток в громадном потоке демобилизованных. Четыре года он прослужил в Красной Армии и с честью возвращался домой. Не сразу оборвались связи с родной дивизией: на первых станциях встречалось много знакомых, завязывались свойские разговоры, в разговорах общие вставали воспоминания, упоминались имена общих командиров… Чем дальше от дивизии, тем меньше знакомых лиц. Далеко от дивизии — ни одного знакомого лица, и тебя никто не знает, а людей все больше и больше лавина людей, сила людей! Поезда шли по расписанию и сверх расписания, но все одинаково перегруженные. На станциях толчея, у касс длинные очереди. Железные дороги были заполонены людьми в шинелях, с солдатским багажом на плече: мешок, сундучок, в сундучке барахлишко, в мешке хлеб. На одной узловой станции Коростелеву пришлось долго дожидаться пересадки. Бесконечно тянется ночь, когда лечь негде — сидишь в неудобной позе на чемодане. Одна только лампочка, слабо накаленная, горела на потолке, да косо падал через окна бледный свет с перрона. Густым и горьким махорочным дымом был наполнен вокзал — сегодняшним дымом, вчерашним, позавчерашним… Лампочка светила сквозь махорочные облака. Кругом на мешках и сундучках спали люди в сапогах и шинелях — не пройти… Плакал ребенок, женский голос сонно успокаивал его: — Шш… Шш… Баиньки… баиньки… Коростелев то задремывал, то просыпался, смотрел на часы, ставил затекшие ноги в другую позицию. Ребенок разбудил его, он очнулся, растер ладонями лицо, закурил. Невдалеке поднялся человек. Свернул папироску, стал чиркать зажигалкой. Чиркал, чиркал — огня нет. Коростелев достал свою, дал. Человек закурил — осветилось большое лицо с большими черными бровями, у виска узловатый шрам. — А интересно, — сказал человек, возвращая зажигалку. — Что интересно? — спросил Коростелев. — Вот это все интересно. — Человек повел кругом рукой. — По домам, значит. Сделали дело, и по домам. Из одной армии в другую: землепашцев, строителей. Страница истории дописана — начинаем новую… А ведь некоторые прежнюю профессию забыли, заново пойдут жить… Вы какую имели специальность? — Веттехник. — Обратно в ветеринары? — Вряд ли. — Разонравилось? — Отвык. — То-то. Потревоженный разговором, заворочался еще один спящий. «Поезд-то пришел, пришел поезд?» — спросил он неразборчиво, коротко вздохнул и опять уронил голову на мешок. — Спи, сержант, спи! — сказал человек с черными бровями. — Придет твой поезд. Сапоги убери, а то сосед обидится… Сколько этими сапогами за войну пройдено? Сколько всеми нашими сапогами пройдено? Подсчитать бы общий километраж. Помните, как все двинулось на фронты? Вот — обратный хлынул поток… Вы женаты? — Нет, не женат. — Неженатому легче уходить. — А женатому, должно быть, веселей возвращаться, — сказал Коростелев. — А общий километраж подсчитать можно, — сказал, помолчав, собеседник, — если толково взяться. Длинная получится цифра, а? Астрономическая. — Не в цифре дело, — сказал Коростелев. — Все-таки интересно. Они говорили тихо. Вокзал спал. Дышали люди, стонали, всхрапывали. «Баиньки… баиньки…» — сонно и нежно приговаривала невидимая женщина, укачивая ребенка. Вспыхивали в махорочном мраке две папироски, два крошечных красных огонька. — Баиньки, — повторил человек с черными бровями. — Высыпайся, ребята, на привале. Скоро большая побудка. — Восстанавливать придется много, — сказал Коростелев. — Много. Если бы Коростелев знал, что творилось в душе у его собеседника во время этого обрывочного ночного разговора, — наверно, наверно нашел бы Коростелев слова, чтобы разговорить собеседника, развлечь, деликатным способом выразить свое внимание и сочувствие. А Коростелев зевал и отвечал сквозь зевоту. Откуда же ему было знать, что обоих сыновей потерял Горельченко в войну, — старший пал, защищая Сталинград, младший под Берлином. Уходили воевать втроем, отец и два сына, а возвращался Горельченко один. И переживал ли он вдохновенно-гордое чувство победы, радовался ли наступившему миру и человеческой радости, обдумывал ли, какие великие работы предстоят народу и какова его, Горельченко, доля участия в этих работах, — а все стоял перед глазами образ неутешной матери, верной его подруги. Как-то встретятся они, как друг на друга взглянут?.. У него, отца, горе иссекло лицо морщинами, выбелило виски, — а мать?.. Неоткуда Коростелеву было знать все это, невдомек было ему. Он достал кисет и угостил собеседника табаком. Оба углубились в милые сердцу процедуры: надо было оторвать от газеты полоску нужной величины и сложить желобком; насыпать табаку и равномерно распределить вдоль желобочка; скрутить папироску; край бумажки смочить языком и заклеить; высечь огонь в зажигалке и, сделав затяжку, окутаться адским дымом, обжигающим гортань и глаза. — Табачок у тебя серьезный, — сказал собеседник, перейдя на «ты». Для любителей сильных ощущений. Пьешь здорово? — Не то чтобы здорово, но могу выпить. — А в ветеринары, значит, не хочешь. А чего хочешь? Командных постов? — Ничего не имею против, — сказал
Первое знакомство Коростелева с Горельченко произошло вскоре после демобилизации. Осенью 1945 года Коростелев двигался с запада на восток в громадном потоке демобилизованных. Четыре года он прослужил в Красной Армии и с честью возвращался домой. Не сразу оборвались связи с родной дивизией: на первых станциях встречалось много знакомых, завязывались свойские разговоры, в разговорах общие вставали воспоминания, упоминались имена общих командиров… Чем дальше от дивизии, тем меньше знакомых лиц. Далеко от дивизии — ни одного знакомого лица, и тебя никто не знает, а людей все больше и больше лавина людей, сила людей! Поезда шли по расписанию и сверх расписания, но все одинаково перегруженные. На станциях толчея, у касс длинные очереди. Железные дороги были заполонены людьми в шинелях, с солдатским багажом на плече: мешок, сундучок, в сундучке барахлишко, в мешке хлеб. На одной узловой станции Коростелеву пришлось долго дожидаться пересадки. Бесконечно тянется ночь, когда лечь негде — сидишь в неудобной позе на чемодане. Одна только лампочка, слабо накаленная, горела на потолке, да косо падал через окна бледный свет с перрона. Густым и горьким махорочным дымом был наполнен вокзал — сегодняшним дымом, вчерашним, позавчерашним… Лампочка светила сквозь махорочные облака. Кругом на мешках и сундучках спали люди в сапогах и шинелях — не пройти… Плакал ребенок, женский голос сонно успокаивал его: — Шш… Шш… Баиньки… баиньки… Коростелев то задремывал, то просыпался, смотрел на часы, ставил затекшие ноги в другую позицию. Ребенок разбудил его, он очнулся, растер ладонями лицо, закурил. Невдалеке поднялся человек. Свернул папироску, стал чиркать зажигалкой. Чиркал, чиркал — огня нет. Коростелев достал свою, дал. Человек закурил — осветилось большое лицо с большими черными бровями, у виска узловатый шрам. — А интересно, — сказал человек, возвращая зажигалку. — Что интересно? — спросил Коростелев. — Вот это все интересно. — Человек повел кругом рукой. — По домам, значит. Сделали дело, и по домам. Из одной армии в другую: землепашцев, строителей. Страница истории дописана — начинаем новую… А ведь некоторые прежнюю профессию забыли, заново пойдут жить… Вы какую имели специальность? — Веттехник. — Обратно в ветеринары? — Вряд ли. — Разонравилось? — Отвык. — То-то. Потревоженный разговором, заворочался еще один спящий. «Поезд-то пришел, пришел поезд?» — спросил он неразборчиво, коротко вздохнул и опять уронил голову на мешок. — Спи, сержант, спи! — сказал человек с черными бровями. — Придет твой поезд. Сапоги убери, а то сосед обидится… Сколько этими сапогами за войну пройдено? Сколько всеми нашими сапогами пройдено? Подсчитать бы общий километраж. Помните, как все двинулось на фронты? Вот — обратный хлынул поток… Вы женаты? — Нет, не женат. — Неженатому легче уходить. — А женатому, должно быть, веселей возвращаться, — сказал Коростелев. — А общий километраж подсчитать можно, — сказал, помолчав, собеседник, — если толково взяться. Длинная получится цифра, а? Астрономическая. — Не в цифре дело, — сказал Коростелев. — Все-таки интересно. Они говорили тихо. Вокзал спал. Дышали люди, стонали, всхрапывали. «Баиньки… баиньки…» — сонно и нежно приговаривала невидимая женщина, укачивая ребенка. Вспыхивали в махорочном мраке две папироски, два крошечных красных огонька. — Баиньки, — повторил человек с черными бровями. — Высыпайся, ребята, на привале. Скоро большая побудка. — Восстанавливать придется много, — сказал Коростелев. — Много. Если бы Коростелев знал, что творилось в душе у его собеседника во время этого обрывочного ночного разговора, — наверно, наверно нашел бы Коростелев слова, чтобы разговорить собеседника, развлечь, деликатным способом выразить свое внимание и сочувствие. А Коростелев зевал и отвечал сквозь зевоту. Откуда же ему было знать, что обоих сыновей потерял Горельченко в войну, — старший пал, защищая Сталинград, младший под Берлином. Уходили воевать втроем, отец и два сына, а возвращался Горельченко один. И переживал ли он вдохновенно-гордое чувство победы, радовался ли наступившему миру и человеческой радости, обдумывал ли, какие великие работы предстоят народу и какова его, Горельченко, доля участия в этих работах, — а все стоял перед глазами образ неутешной матери, верной его подруги. Как-то встретятся они, как друг на друга взглянут?.. У него, отца, горе иссекло лицо морщинами, выбелило виски, — а мать?.. Неоткуда Коростелеву было знать все это, невдомек было ему. Он достал кисет и угостил собеседника табаком. Оба углубились в милые сердцу процедуры: надо было оторвать от газеты полоску нужной величины и сложить желобком; насыпать табаку и равномерно распределить вдоль желобочка; скрутить папироску; край бумажки смочить языком и заклеить; высечь огонь в зажигалке и, сделав затяжку, окутаться адским дымом, обжигающим гортань и глаза. — Табачок у тебя серьезный, — сказал собеседник, перейдя на «ты». Для любителей сильных ощущений. Пьешь здорово? — Не то чтобы здорово, но могу выпить. — А в ветеринары, значит, не хочешь. А чего хочешь? Командных постов? — Ничего не имею против, — сказал
- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (164) »