Литвек - электронная библиотека >> Дмитрий Сергеевич Мережковский >> Драматургия >> Будет радость (пьеса в 4-х действиях) >> страница 3
самоубийство всеобщее, так, что ли?

Федор. А почему бы и не так? Надо же чем-нибудь кончить. И отчего хороший конец хуже «дурной бесконечности»?

Иван Сергеевич. Опять смеешься?

Федор. Нет; не смеюсь.

Иван Сергеевич. Ну, так спятил, ей Богу, голубушка, спятил; вместе со своим Кириловым!

Федор. Может быть. Но ведь тогда и вся буддийская Азия, сотни миллионов людей…

Иван Сергеевич. К черту Азию! Мы в Европе живем…

Федор. Ну, и в Европе – Шопенгауэр,[11] Толстой, современные теософы, средневековые мистики… Спросите-ка Гришу: он со своим старцем кое-что знает об этом… Гриша, а, Гриша, да что ты на меня так смотришь, право? Уж лучше сразу облегчи душу, изреки анафему. «Тихий бес», что ли?

Иван Сергеевич. Какой еще бес?

Федор. А это ему старец намедни сказал, что во мне «тихий бес». «Немой и глухой». Вот он и смотрит на меня, как будто хочет изгнать беса…

Гриша (вставая и бледнея). Я бесов не изгоняю.

Федор. А что же с ними делаешь?

Гриша. Ничего. В лицо им плюю…

Федор. О-го! Значит, и мне в лицо плюешь?

Гриша. Ты хуже делаешь: не в меня, а в мое святое плюешь… Как ты смеешь!.. И что вы его слушаете? Разве вы не видите, что он над вами смеется?..

Федор. Послушай, Гриша. Нельзя любить других больше, чем себя: если я над вами смеюсь, то и над собой…

Гриша. И над собой, и над собой! Надо всем! На все плюешь… Хулиган! Шут! Провокатор!

Иван Сергеевич. Гриша! Гриша! Что ты… разве можно так?..

Гриша. Папочка!.. если бы вы знали, папочка, какой все это ужас! Какой ужас! Господи! Господи! Господи!


Гриша убегает почти в истерике. За ним – Катя.


Татьяна (вставая). Это, наконец, невыносимо! Бог знает что такое…

Федор. Не волнуйтесь, Татьяна Алексеевна, Гриша болен.

Татьяна. А если болен, то лечиться надо. Есть же всему предел! И как вы позволяете, Иван Сергеевич?..


Татьяна тоже убегает. Мавра – со сковородкою; ставит ее на стол и уходит.

VI

Иван Сергеевич и Федор.


Иван Сергеевич. Да, брат, вот тебе и караси в сметане, вот тебе и «вкусно живем»! Видишь, Федя, все мы тут как на пороховом погребе…

Федор. Это я, папа. Спровоцировал его нечаянно. Закурил в пороховом погребе. Ну, да ничего, – обойдется. Ведь, мы с ним друзья… были, а, может быть, и будем. В нем тоже «тихий бес», только другого рода…

Иван Сергеевич. Да, болен он, в самом деле, болен. А тут еще со своим старцем измучился… Надо с ним осторожнее, Федя.

Федор. Не бойтесь, папа. Сегодня мне урок – не забуду.

Иван Сергеевич. Ну, пойду, посмотрю, что с ним.


Иван Сергеевич уходит. Федор идет в сад, садится на скамейку и, согнувшись, упершись локтями в колени, опускает голову на руки. Сумерки. Зарницы. Входит Катя.

VII

Федор. А, Катя, вы! А я и не слышал. Какая вы тихая! Ну, что, все еще сердитесь?

Катя. Нет. За что? Какое мне дело? (После молчания). Федор Иванович, разве вы не чувствуете, что есть вещи, о которых нельзя говорить?

Федор. «Мысль изреченная есть ложь»?[12]

Катя. Да, мысль изреченная есть ложь.

Федор. Это ваша заповедь?

Катя. Зачем вы все шутите?

Федор. Шучу? Нет, Катя. А если и шучу, то назло себе. Хочу плакать и смеюсь. Какой-то «демон иронии». В самом деле, «бес».

Катя. И то, что вы говорили давеча, и в статье, – не шутка?

Федор. Вы же знаете, Катя, вы все знаете!

Катя. Ну, тогда еще хуже. Нельзя говорить и не делать. А ведь вы не сделаете?

Федор. Не знаю, ничего не знаю. Заблудился в самом себе, запутался. Может быть, сейчас и не сделаю, а когда-нибудь…

Катя. Нет, никогда. Оттого и говорите. Если бы сделали, то молчали бы, стыдились… У вас нет стыда.

Федор. Верно, Катя, верно! Именно, стыда нет. Какая вы вещая! Все знаете… Что нет стыда, это и старец мне говорил намедни. «Макаки, – говорит, – макаки… не люблю макак!»

Катя. Что это?

Федор. Обезьянка такая бесстыжая. Я сначала не понял. А это он обо мне, о таких, как я, нестыдящихся.

Катя. А вы и теперь не стыдитесь?

Федор. Да, и теперь, – только по-другому… А, может быть, я теперь слишком стыжусь?

Катя. Все равно. У вас нет меры стыда, нет меры ни в чем.

Федор. И это – «ах, как красиво»?

Катя. Да, не без пошлости.

Федор. Как же быть, Катя? Кальвин, что ли, учил, что есть люди погибшие: что бы ни делали, все равно не спасутся, потому что осуждены от века, прокляты. Вот и старец намедни толковал притчу о плевелах: посеял человек пшеницу на поле своем, а ночью пришел враг и всеял плевелы. Враг – диавол, пшеница – сыны Божьи, а плевелы – сыны диавола – несуществующие души.[13]

Катя. И вы себя считаете плевелом?

Федор. Да, не пшеницею.

Катя. Кто это может знать? Тут что-то не так.

Федор. В притче не так?

Катя. Не в притче, а мы чего-то не знаем.

Федор. И старец не знает?

Катя. И старец.

Федор. А вы, Катя, знаете?

Катя. Нет, я тоже не знаю. Но я знаю, что не знаю, а старец думает, что знает все.

Федор (после молчания). А можно, Катя, с вами так не стыдиться, как я сейчас?

Катя. Можно, – так можно.

Федор. Ну, так вот что. С детства, с самого раннего детства, как помню себя, у меня такое чувство, что все люди как люди, а я…»макака».

Катя. Это не от гордости?

Федор. Может быть, и от гордости… И вот еще что. У портных иногда зеркала углом поставлены, платье примерять, чтобы лучше видно было сбоку и сзади. Боюсь я этих зеркальных углов, ох, как боюсь! Спереди-то я ничего, даже недурен как будто, – «ах, как красиво!» А вот сбоку-то, сбоку, почти сзади – не узнаю себя, – в затылке, там, где скоро плешь начнется, да и в лице, особенно, в нижней челюсти, в углу носа и лба – что-то звериное, хищное, и смешное, и стыдное, стыдное… Сам себе чертом кажусь, своим собственным чертом…

Катя. А вы в черта верите?

Федор. Не знаю, право. В Бога-то вот не верю, а в черта, не знаю, может быть, и верю… Должно быть, это от бабушки да дедушки, купцов Вахрамеевых. Говорят, прадед наш старовером был, федосеевцем.[14] Ну, и от матери тоже: святая, смиренница, воды не замутит, а черта боялась; – так и умерла со страху. Вот и Гриша в нее… А знаете, Катя, я вам сейчас как на духу каюсь – вот, как старцу. И почему это вдруг?.. А кажется, что вы поймете, – не простите, нет, да и что прощать?.. А только поймете, но ведь и этого довольно.

Катя. Да, пойму. А простить вас, значит, и себя простить: когда вы о себе говорите, мне кажется, что и я в зеркальном углу, и тоже себе не очень-то нравлюсь. У каждого свой черт. А насчет проклятых от века, кто это подумал, тот был сам во власти черта.

Федор. Какая вы тихая, Катя, тихая, вещая, грозная – вот как эти зарницы на