Литвек - электронная библиотека >> Василий Дмитриевич Смирнов >> Биографии и Мемуары >> Аксаковы. Их жизнь и литературная деятельность >> страница 4
глубокую скорбь и тоску по деятельности. И этого человека, твердого и чистого, как сталь, разъела ржа. Через десять лет он возвратился в Москву из своего отшельничества мистически настроенный.

Положение его в Москве было тяжелое. Совершенной близости, сочувствия у него не было ни с западниками, ни со славянофилами. Между ним и западниками была стена веры и церковных православных догматов. В то же время поклонник свободы и принципов французской революции, он не мог разделять пренебрежения ко всему европейскому новых старообрядцев-славян. Он однажды с глубокой печалью сказал Грановскому: «Сердцем я больше связан с вами, но не делю многого из ваших убеждений; с нашими я ближе верой, но столько же расхожусь в другом». С Иваном Киреевским было больно спорить, как больно спорить с разрушающимся человеком.

Характеристика славянофильского кружка вышла бы, однако, неполной, если бы мы забыли упомянуть о самом фантастическом проповеднике правоверия и народничества, К. Аксакове. Мы еще часто будем встречаться с ним, пока – всего несколько строк.

«Константин Аксаков не смеялся, как Хомяков, в диалектическом упоении мысли и не сосредоточивался в безвыходном сетовании, как Киреевские. Мужающий юноша, и притом вечный юноша, он рвался к делу. В его убеждениях мы видим не неуверенное пытание почвы, не печальное сознание проповедника в пустыне, не дальние надежды, а фанатическую веру, нетерпимую, одностороннюю, – ту, которая могла бы сдвинуть с места горы. Аксаков был односторонен, как всякий воин. Он был окружен враждебной средой, средой сильной и имевшей над ним большие выгоды, ему надо было пробиваться через ряды всевозможных неприятелей и водрузить свое знамя. Какая уж тут терпимость!»

«Вся жизнь его была безусловным протестом против петровской Руси, против петербургского периода во имя непризнанной, подавленной жизни русского народа. Его диалектика уступала диалектике Хомякова, он не был поэт-мыслитель, как И. Киреевский, но он за свою веру пошел бы на площадь, пошел бы на плаху, а когда это чувствуется за словами, они становятся страшно убедительными. Он в начале 40-х годов проповедовал сельскую общину, мир и артель. Он научил Гаксгаузена понимать их и, последовательный до детства, первый опустил панталоны в сапоги и надел рубашку с кривым воротом. «Москва – столица русского народа, – говорил он, – а Петербург – только резиденция».

Аксаков остался до конца жизни вечно восторженным и беспредельно благородным юношей: он увлекался, был увлекаем, но всегда был чист сердцем. В 1844 году, когда споры славянофилов с западниками дошли до того, что они уже не хотели более встречаться, Г. как-то шел по улице, К. Аксаков ехал в санях. Г. дружески поклонился ему. Он было проехал, но вдруг остановил кучера, вышел из саней и подошел к Г. «Мне было слишком больно, – сказал он, – проехать мимо вас и не проститься с вами. Вы понимаете, что после всего, что было между вашими друзьями и моими, я не буду к вам ездить; жаль, жаль, но делать нечего. Я хотел пожать вашу руку и проститься». Он быстро пошел к своим саням, но вдруг воротился. Г. стоял на том же месте; ему было грустно. Аксаков бросился к нему, крепко обнял его и крепко поцеловал. У него на глазах были слезы. Этому-то младенцу сердцем, но убежденному и непреклонному фанатику и пришлось играть главную роль в проповеди славянофильства. Можно себе наперед представить, сколько горячности было внесено в эту проповедь и к каким жизненным практическим результатам могла она привести!

Быстро и далеко зашла ссора из-за теоретических разногласий между западниками и славянофилами, и полемика за литературными чаями мало-помалу перешла в журнальную.

Грановский, Г. и другие кое-как еще ладили со славянофилами. Не уступая начал, они не делали из разномыслия личного вопроса. Белинский, страстный в своей нетерпимости, шел дальше и горько упрекал своих друзей-западников за покладистость. «Я жид по натуре, – писал он одному из них из Петербурга, – и с филистимлянами за одним столом есть не могу. Грановский хочет знать, читал ли я его статью в „Москвитянине“ (орган славян)? Нет, и не буду читать. Скажи ему, что я не люблю ни видеться с друзьями в неприличных местах, ни назначать им там свидания».

Зато честили его и славянофилы. «Москвитянин», раздраженный Белинским, раздраженный успехом «Отечественных записок» и успехом знаменитых лекций Грановского, защищался чем попало и всего менее жалел Белинского; он прямо говорил о нем, как о человеке опасном, жаждущем разрушения, радующемся при зрелище «пожара», и т. д.

«Москвитянин» был, главным образом, выразителем профессорского славянофильства двух своих редакторов, Погодина и Шевырева – этих сиамских близнецов, как их тогда называли. «Москвитянин» мало-помалу стал задевать уже не только Белинского за его журнальные статьи, но и Грановского – за его лекции. И делалось это, к сожалению, с тем же несчастным отсутствием такта, который восстановлял против славянского органа всех порядочных людей. Шевырев и Погодин обвиняли Грановского в пристрастии к западному развитию, к известному порядку опасных идей. Грановский поднял их перчатку и смелым, благородным возражением заставил их покраснеть. Он публично с кафедры спросил своих обвинителей, почему он должен ненавидеть Запад, и зачем, ненавидя его развитие, стал бы он читать его историю.

«Меня обвиняют, – сказал Грановский, – в том, что история служит мне только для высказывания моего воззрения. Это отчасти справедливо, я имею убеждения и провожу их в моих чтениях; если бы я не имел их, я не вышел бы публично перед вами для того, чтобы рассказывать в большей или меньшей степени занимательно ряд событий».

Ответы Грановского были так просты и мужественны, его лекции так увлекательны, что славянские доктринеры притихли, а молодежь им рукоплескала. После курса был даже сделан опыт примирения. Западники давали Грановскому обед после его заключительной лекции. Славянофилы захотели участвовать. Пир был удачен; в конце его после многих тостов противники обнялись и поцеловались. Но виноваты в этом были лишь выпитые тосты.

Оказалось прежде всего невозможным умиротворить Белинского. Он слал своим друзьям грозные письма из Петербурга, отлучал их, предавал анафеме и писал все злее и злее в «Отечественных записках». Наконец он торжественно указал пальцем против «проказы» славянофильства и с упреком повторил: «вот вам она!» – он был прав. Дело заключалось в том, что некогда любимый поэт, сделавшийся святошей от болезни и славянофилом по родству, хотел стегнуть славянофилов умирающей рукою; по несчастию он избрал для этого опять-таки полицейскую