Литвек - электронная библиотека >> Петр Исаевич Вейнберг >> Биографии и Мемуары >> Генрих Гейне. Его жизнь и литературная деятельность >> страница 2
представлявшихся мне должностей не соответствовала моей натуре». Это не мешало, однако, поэту всю жизнь питать к матери глубочайшую, до благоговения доходившую любовь, которую он выразил и в нескольких из задушевнейших своих стихотворений. Да она и заслуживала этой любви, потому что только и жила мыслью и заботами о своих детях, и если Генрих Гейне как поэт нисколько не обязан ее влиянию, то в его умственном и нравственном развитии вообще она все-таки не осталась без довольно видной роли.

Очень любил Гейне и своего отца; но то, что нам известно об этом человеке по рассказам самого сына, представляет нам его – несмотря на нежность, которою проникнуты эти рассказы – в свете далеко не привлекательном, а, по крайней мере, в таком, при котором уже ни о малейшем нравственно благотворном, а уж подавно умственном образовательном влиянии не может быть и речи. Это человек очень добрый, помогающий бедным, насколько позволяют его средства, общительный, но весьма пустой, суетный, в душе которого, по очень меткому и образному выражению сына, «было вечное ярмарочное увеселение». В ранней молодости провиантмейстер или комиссар в свите принца Кумберландского (впоследствии короля Ганноверского), он приобретает в этой службе безграничную любовь к солдатскому сословию, «или, вернее, к игре в солдаты, – склонность к той веселой праздной жизни, в которой золотая мишура и яркие тряпки скрывают внутреннюю пустоту и упоенное тщеславие может выдавать себя за мужество»; парады, ловко скроенный мундир, звяканье шпор – вот что составляет предмет восхищения отца нашего поэта, и эти наклонности он продолжает сохранять и тогда, когда мы видим его уже скромным дюссельдорфским купцом, торгующим мануфактурными товарами. Переезжая в Дюссельдорф после женитьбы, он привозит туда с собой двенадцать лошадей, свиту охотничьих собак, какого-то негодяя – шталмейстера – и расстается со всем этим только по настояниям своей жены, женщины благоразумной и экономной. Умственные способности и развитие этого человека тоже стояли далеко не на высокой ступени, и все, чему учил щеголь купец сына, заключалось в благотворительности; да и благотворительность эта имела более внешний характер, проявляясь в форме ежедневной раздачи пятаков бедным…

Но между ближайшими родственниками будущего поэта нашелся один, в общении с которым мальчик Гарри находил почву для разработки своих чисто поэтических задатков и своих склонностей к умственной работе вообще. Это был его дядя по матери, Симон Гельдерн, большой чудак во внешних проявлениях, с наружностью, вызывавшею даже непочтительный смех, но с прекраснейшим и благороднейшим сердцем. Бывший воспитанник коллегии иезуитов, где он окончил курс так называемых гуманитарных наук, страстный библиоман, плохой автор политических статей, живо интересующийся всеми современными вопросами, этот человек старался сообщать племяннику свои знания и прививать свои вкусы, дарил ему прекрасные книги, отдавал в его распоряжение свою библиотеку, богатую классическими сочинениями и важными современными брошюрами, и всем этим, как прямо заявлял впоследствии Гейне, оказывал большое влияние на его развитие. Симон Гельдерн жил в старом доме, доставшемся ему от отца; чердак этого дома представлял собою склад всевозможного домашнего хлама: разных глобусов, колб и реторт, свидетельствовавших об астрологических и алхимических занятиях прежнего домовладельца, книг медицинского, философского и каббалистического содержания. Здесь проводил целые часы будущий романтик, в этой обстановке все «представлялось ему облитым фантастическими лучами», и в далекие, неведомые пространства устремлялось его богатое воображение, когда в этой таинственной пыли находил он такие вещи, как, например, записная книжка одного из его предков по матери – весьма загадочного человека, странствовавшего по всему свету, преимущественно по Востоку, бывшего и набожным пилигримом, и предводителем бедуинского племени, и чем-то вроде чернокнижника. Гейне, характеризуя его в «Мемуарах» как «полуфантазера, занимавшегося пропагандою космополитических, осчастливливающих мир утопий, и полуавантюриста, который в сознании своей индивидуальной силы разрушает или переступает гнилые пределы гнилого общества», – свидетельствует о сильном влиянии, которое производило на его детское впечатлительное воображение и то, что он мог понять в этой уцелевшей записной книжке, и сохранившиеся в семье рассказы и традиции об этой таинственной личности.

«Я так глубоко, – говорит он, – погружался в его странствия и приключения, моя юношеская фантазия до такой степени занималась им и ночью, что я совершенно сжился с ним, и по временам, среди бела дня, охватывало меня неприятное, тревожное чувство, и мне казалось, будто я сам – мой покойный дед, и моя жизнь есть только продолжение жизни его, давно умершего!.. Ночью то же самое отражалось ретроспективно в моих сновидениях. Жизнь моя походила в ту пору на большую газету, где в верхней части страницы помещалось настоящее, все события и происшествия дня, между тем как в нижней фантастически, непрерывными ночными грезами, точно ряд фельетонов-романов, давало себя знать поэтическое прошедшее… Не одну свою идиосинкразию, не одну фатальную симпатию и антипатию, которая, быть может, находится в противоречии с моею натурой, даже многие поступки мои, противоречащие моему образу мыслей, – я объясняю себе как отражение того времени грез, когда я был моим собственным дедом. Оно обусловило мою последующую деятельность – как писателя и как человека. Когда я делаю ошибки, источник которых мне представляется непонятным, то охотно ставлю их на счет моего восточного двойника…»

Записная книжка этого родственника, как выше замечено, не могла давать мальчику значительный материал собственно для чтения уже потому, что большая часть ее была написана арабскими, сирийскими и коптскими буквами. Зато не одним сокровищем обогатился его ум в вышеупомянутой библиотеке дяди – судя по тому, что первыми книгами, которые он прочел здесь, после вступления своего в пору разумного детства, были «Дон Кихот» и «Путешествия Гулливера». Неподражаемо поэтически описал он сам в «Путевых картинах» впечатление, производившееся на него бессмертным творением Сервантеса. Общение с «Дон Кихотом» не ограничилось у Гейне детским возрастом; книгу эту неоднократно читал он в различные возрасты своей жизни, и на всех ее путях «…преследовали меня, – писал он гораздо позже, – фигуры худощавого рыцаря и его толстого оруженосца, в особенности когда я достигал рокового перепутья… Может быть, я тоже не кто иной, как Дон