Литвек - электронная библиотека >> Александр Носов и др. >> Современная проза и др. >> Новый мир, 2000 № 09 >> страница 2
хотелось.

Вечером, довольно поздно, пришел Павел Алексеевич. Встревожился. Зашел к Елене в спальню, сел на кровать, дохнул водкой:

— Что случилось?

— Ничего особенного. Голова кружится. — Говорить о провале в памяти не захотела. И страшно было произнести…

Он прижал твердый большой палец к запястью. Послушал: пульс нормальный, хорошее наполнение. Перебоев нет.

— Ты устала. Расстроена. Может, просто отдохнуть надо. Взять тебе путевку в санаторий в академии? — спросил Павел Алексеевич.

— Нет, Паша. Видишь, с Таней что происходит. Как я могу сейчас ее оставить?

«Раньше непременно бы сказал „путевки“, — отметила про себя Елена. — Восемь лет никуда вместе не ездили…»

Поговорили о Тане. Павел Алексеевич считал, что перемелется:

— Юношеский кризис. Я думаю, надо дать ей возможность самой принять какое-то решение.

Елена вяло согласилась. На самом деле, она надеялась, что муж сможет быстро и умно сделать что-то такое, что снимет все Танины неприятности и все станет на правильные, хорошие места. Потом Павел Алексеевич предложил привезти хорошего невропатолога — Елена отказалась: завтра из поликлиники придет.

«Напрасно не предложил вдвоем поехать в санаторий», — выходя из комнаты, укорил себя Павел Алексеевич.

Все у них не сходилось на волосок.

У каждого было свое особое мнение о крутом развороте Таниной жизни. Самым суровым судьей оказалась, как ни странно, Тома. Восемь лет девочки прожили в одной комнате. Теперь Тома уже не бессловесным и гибким детским чувством, а разумом взрослеющего человека понимала, какой счастливый билет ей выпал в день смерти ее матери.

Предоставленные ей вполне буржуазные ценности — сперва в виде чистого белья и хорошей еды на тарелке, а потом и более тонкие вещи, интеллигентского обихода: доброжелательность и сдержанность, чистоплотность не только внешняя, но и внутренняя, называемая порядочностью, и чувство юмора, смягчающее все ситуации, в которых другие, знакомые Томе люди, начинали ссориться, кричать, даже драться, — все эти ценности, физические и духовные, Таня теперь предавала, заявив своим новым поведением: плевать я хотела на все ваше мироустройство!

Плевок этот Тому одновременно и поразил и возмутил. Семейные уроки она усвоила настолько хорошо, что, замирая от дерзости и боязни потерять из-за этого замечания саму Таню, как умела, высказалась. Сложные вещи, связанные с устройством жизни и поведением человека, в переводе на ее бедный язык выглядели приблизительно так:

— Для тебя родители столько сделали, а ты, неблагодарная, плюешь на все, и еще университет бросила!

Последнее было для Томы чувствительной точкой, поскольку она, второй год работая в озеленительной конторе, лаская отечественные маргаритки и голландские тюльпаны, ощутила в себе некоторое шевеление: впервые в жизни захотелось учиться. Вслух она еще этого никому не высказала, но мысленно прикидывала, пойти ли ей поучиться в коммунальный техникум или замахнуться выше — на Лесотехнический институт.

Василисина версия странной перемены была попроще: девка загуляла.

Елена, в сущности, придерживалась Василисиной точки зрения, но в мягких терминах. Причину, так изменившую поведение дочери, она усматривала не в ней самой, не в ее душевной жизни, а в каких-то внешних событиях, во влияниях на нее новых, неизвестных Елене дурных людей.

Павел Алексеевич полагал, что Таня переживает запоздалый юношеский кризис. Вероятно, он был ближе всех к истине. Пытаясь проанализировать механизм этого слома, он не мог допустить тем не менее, что причиной его был совершенно, с его точки зрения, незначительный эпизод с наливкой тушью мертвого человеческого плода, о котором Таня ему с такой горячностью рассказала. Ему казалось, что истинная причина иная, лежит глубже. К тому же его смутил и телефонный звонок профессора Гансовского, который сначала долго распинался по поводу исключительной научной репутации Павла Алексеевича, потом дал понять, с помощью обобщающего местоимения «мы», что и себя он причисляет к немногим добросовестным исследователям, и под конец, дав Тане отличную характеристику, предложил ей забрать заявление об уходе, отдохнуть как следует, даже два месяца, а в сентябре, оставив неумные капризы, приняться за работу в качестве его личного, а не Марлены Сергеевны лаборанта. Просил Павла Алексеевича передать Тане, что ждет ее у себя на приеме в ближайший вторник, после двенадцати…

Повесив трубку и поразмышляв над этим разговором, Павел Алексеевич пришел к мысли, что у Тани возник какой-то производственный конфликт с Марленой Сергеевной, которую Таня слишком уж поспешно, с первого дня работы, назначила себе образцом для подражания.

Изловив не без некоторых усилий Таню — теперь расписание ее жизни не совпадало с общесемейным: она уже уходила из дому, когда отец возвращался с работы, заявлялась под утро и спала до полудня, — Павел Алексеевич передал ей содержание телефонного разговора с Гансовским. Таня только плечом дернула:

— А чего ходить? Я туда все равно не вернусь.

— Танюша, это, безусловно, твое право. Но не забывай, что я просил за тебя, сам привел тебя в лабораторию. Не ставь меня в неловкое положение. В конце концов, надо соблюдать приличия, принятые между людьми, — сказал он более чем миролюбиво.

Таня вскинулась:

— Как же я все ваши приличия ненавижу!

Он притянул ее голову, погладил:

— Ты что, малыш, хочешь мир изменить? Это уже было…

— Папа, ты ничего не понимаешь! — выкрикнула она ему в грудь.

И убежала, оставив Павла Алексеевича в огорчении: девочке двадцать лет, а поведение подростковое…

2
Позднее медлительное лето завершилось сильной августовской жарой. Таня второй месяц вела странную ночную жизнь, все более в нее втягиваясь. География одиноких прогулок расширялась. Она исходила старую переулочную Москву, особенно полюбила Замоскворечье, с его приземистыми купеческими особняками, палисадниками и неожиданно возникающей чередой деревьев-стариков, приусадебных стражей давно снесенных дворянских гнезд. Часто гуляла возле Патриарших прудов, исследуя головоломную путаницу проходных дворов. Она любила подходить к Трехпрудному переулку, к Волоцким домам, которые когда-то строил ее прадед, со стороны шехтелевского дома, огибать его слева и заканчивать свой поход на прудах, под утро, задремав на любимой лавочке со стороны Большого Патриаршего переулка.

Ночные люди, с которыми она иногда знакомилась, совершенно не походили на дневных, обычных людей, которыми была полна улица в светлое время дня. Печально