Литвек - электронная библиотека >> Майя Улановская >> Биографии и Мемуары >> История одной семьи >> страница 117
В лагере я не втянулась в курение — денег не было, а тут это стало для меня большим развлечением. Привезли на Лубянку и рассадили по одиночкам.

Но как изменилась тюрьма! Что это была за одиночка! Прежде всего принесли каталог книг. Я с жадностью набросилась. Сразу заказала роман Степняка-Кравчинского из жизни народовольцев «Андрей Кожухов», «Былое и думы», «Завещание» Ж.Мелье (автор-священник доказывает, что религиозная вера — это заблуждение), пьесы Ибсена и многое другое. Давали без ограничений. Днём можно было лежать, ночью — читать, покуривая, прямо на койке. Можно было писать и получать письма, и я получила несколько чудных писем от светланиной подруги Зины Миркиной — незнакомой девушки, приславшей мне в лагерь Блока. Я почувствовала, что на воле меня ждут, как ждут родных.

Я по-прежнему не надеялась на освобождение. Думала, что в результате переследствия должны только сократить срок, и подала заявление следователю с просьбой отправить меня в Потьму, к матери: на такую милость можно было рассчитывать.

Меня ждало одно потрясение за другим. Дали 20-тиминутное свидание с бабушкой и сестрой, и я увидела Ирину, 18-тилетнюю красавицу, с которой рассталась в 1949 году, когда она была ребёнком. Она мне всё пыталась тихонько сказать, что идёт ХХ съезд, что-то говорила о культе личности и о том, что нас скоро освободят. Но я не хотела слушать ни о каких съездах и жадно расспрашивала, как она живёт, а главное — любовалась ею. «Культ личности» звучало странно, а свобода — я-то знала, что не видать мне свободы, и не привыкла о ней мечтать.

Незадолго до свидания я выяснила, что рядом в камере сидит моя одноделка Тамара. Мы стали с ней перестукиваться по ночам, и я сообщила ей о свидании и о каком-то «культе личности». Тамара сразу оценила, что это такое, и радостно забарабанила в стену. Она-то верила в свободу. Сам следователь нам намекал, что её освободят. Как я старалась ему объяснить, что арест Тамары — недоразумение! Освобождение Тамары стало моей навязчивой идеей: ведь она сидела только за дружбу с нами, со мной.

На переследствии мы вели себя глупо, повторяли всё, что говорили раньше. А это было как раз такое время, когда можно было начисто ото всего отпереться, ссылаясь на «неправильные методы следствия», Но это же сообразить надо было, почувствовать, что сейчас — другая эпоха! Вот принесли большую корзину — передача от Зины и её подруг. Почему-то не хватает пачки «зефира» (что это вообще такое?) из приложенного списка. Но вот поистине ошеломляющее событие: открывается дверь камеры, и входит… Тамара! Не положено, оказывается, теперь держать заключённых по одиночкам. Родные, обивая все пороги, указали на это обстоятельство, и ввиду отсутствия в тюрьме других женщин (!), нас соединяют друг с другом. Тамара всегда вспоминала со смехом и притворной обидой этот момент: как, увидев её, я сказала: «Ну, теперь я „Бранда“ (пьесу Ибсена) не дочитаю!» И уж точно — не дочитала!

Ещё до воссоединения с Тамарой произошло нечто, немыслимое в прежние времена. На одном из допросов (было их немного, вёл прокурор Терехов) я попросила показать мне фотографию Жени Гуревича из его дела. Я не спросила Терехова о судьбе Жени, уже было ясно, что его нет в живых. Я обещала Терехову, что не устрою в кабинете сцены, посмотрю — и всё. Он ещё колебался: моя «причуда» показалась ему странной. Но я сказала: «Вы ведь не только следователь, но и человек». «Прежде всего человек», — решительно заявил он и вытащил из сейфа папку. И я несколько минут смотрела на знакомую фотографию и, как тогда, когда увидела её впервые, подписывая 206-ю, поразилась: сделали в тюрьме такой прекрасный снимок, как будто им важно было оставить о нём память[77]. Всё в том же 1956 году КГБ по просьбе родителей Жени отдал им эту фотографию. Они пересняли и подарили мне и Владику Мельникову.

Освободившись, мы с Владиком каждый год приходили к родителям Жени в день его рождения, 26 мая. Отец понимал, конечно, что сын погиб, но мать продолжала верить в чудо и ждать возвращения. Отец хотел, чтобы сына посмертно реабилитировали, просил меня ходатайствовать о новом пересмотре дела. Но я ни о чём не могла писать, и его желание было мне непонятно. Владик написал. Его вызвали и сказали: «Скажите спасибо и за то, что вас освободили». Ясно, что реабилитировать они нас не могли даже в самые либеральные времена[78]. Потом отец Жени умер, и мы продолжали ходить к матери. Чуть мы заговаривали о самых, казалось нам, невинных вещах, она испуганно твердила: «Тише, соседи слышат», а узнав, что некоторые едут в Израиль, не могла понять, как можно покинуть нашу социалистическую родину?

Но всё это — уже потом. А пока мы сидели с Тамарой и всё говорили, говорили. Она была в Мордовии вместе с моей матерью и другими моими одноделками, Ниной и Сусанной. Опять принесли передачу, и мы объелись жареной курицей так, что не могли видеть её останков. Вдруг вызывают «с вещами». Быстро опустошив банку сгущёнки — как её унесёшь? — мы собрались. Ведут, сажают в бокс. Спрашиваем у надзирательницы: «Что, в другую тюрьму?» А она отвечает загадочно и странно: «Всё плохое у вас позади». Тамара надеется на скорое освобождение и дарит мне телогрейку. Хотя у меня есть своя, совсем новая, но ничего, пригодится. Очень странно: дают мне два письма от отца — нераспечатанные. Что-то мелькнуло в сознании, но тут же подавлено. Потом вызывают к начальнику тюрьмы, сначала меня. Начальник зачем-то спрашивает: «Кто у вас есть в Москве?» «Сестра», — говорю. А он: «Ну вот, пойдёте на свободу», — протягивает справу об освобождении и просит расписаться. Я тупо расписываюсь и бормочу: «Что за порядки у вас, неожиданно сажаете, неожиданно выпускаете». А он возражает: «Ареста-то вы должны были ожидать!» И любопытствует: «Что, будете ещё заниматься антисоветской деятельностью?» Я плохо соображаю, но автоматически отвечаю «уклончиво»: «Какая там деятельность!» Потом расписываюсь, что осведомлена о том, что дадут мне три года, если я буду:

1) выполнять на воле поручения заключённых и

2) разглашать сведения о тюремно-лагерном режиме.

Со справой в руке иду в бокс и говорю Тамаре, как она считает, возмутительно-спокойным тоном: «На свободу, говорят». «О-о-й», — стонет Тамара и идёт к тому же начальнику, а потом нас ведут вверх по лестнице, а я всё думаю, что не может быть, что на свободу, но и шуток таких тоже ведь не бывает, и вот она — справка. А потом отрывают дверь[79], и мы выходим на улицу и стоим, оглушённые, не понимая, что делать дальше. И никто не обращает внимания на двух странных особ в телогрейках и с мешками. Из тех же дверей выходит солдат и предлагает проводить нас до такси.