Литвек - электронная библиотека >> Евгений Александрович Добренко >> Культурология и этнография >> Политэкономия соцреализма >> страница 2
идеологического вектора в СССР буквально на второй день после подписания пакта Молотова–Риббентропа). Перечень можно продолжить. Без попытки ответить (или хотя бы поставить) эти вопросы «спор о социализме» (в том числе и о судьбе «социализма» в «отдельно взятой стране») обречен на зависимость от политических преференций спорящих. «Критика идеологии» («спор о социализме») должна уступить место критике самого «социалистического дискурса». И – еще точнее – должна быть, наконец, проблематизирована самая социалистическая реальность и ее перцепции.

Эта книга – попытка функционального подхода к сталинской культуре, нуждающейся как в новых интерпретациях, так и в новых аналитических подходах к своим текстам, к пересмотру самого корпуса этих текстов. Я обращаюсь к текстам сталинизма в поисках ответа на вопросы, выходящие далеко за пределы текстуального анализа: о том, какова природа сталинского политико–эстетического проекта, каковы функции политико–идеологических дискурсов и визуальных практик в сталинизме, каковы причины и характер их динамики. Поэтому я рассматриваю эту книгу одновременно и как попытку возведения моста между историей культуры (в том числе литературы, кино) и культурной историей сталинизма: слишком часто историки и литературоведы, киноведы, искусствоведы не видят того, что соединяет культурную и политическую, социальную истории, – сферу идеологии и символического производства. Как и всякое производство, это имело свою политическую экономию.

Два раздела книги и напоминают нам о структуре политэкономического поля: одна часть, посвященная «Производству», концентрируется на «Производительных Силах» и «Производственных Отношениях», другая, посвященная «Потреблению», фокусируется на «Продукте» и «Сбыте».

Отбирая материал для этой книги, я руководствовался двумя критериями:

во–первых, его «горизонтальной репрезентативностью»: книга наполнена таким нетрадиционным материалом, который обычно «заваливался» в своего рода междисциплинарные щели на границах художественных и смежных практик: для историков это «литература», для литературоведов – «история». Читателю предстоит знакомство с советской фотожурналистикой и фантастическими теориями развития, с советской рекламой и учебниками русского языка для иностранцев, с московскими парками и Всесоюзной сельскохозяйственной выставкой, с советскими почтовыми марками, туристическими журналами и популярной географией;

во–вторых, «вертикальной репрезентативностью» материала: рядом с литературной и киноклассикой (Максим Горький, Алексей Гастев, Юрий Олеша, Александр Довженко, Всеволод Пудовкин и мн. др.) читатель встречается с текстами, находящимися за пределами традиционных историй «Большой литературы» и «Киноклассики» – публицистикой и коллективными проектами по «Истории фабрик и заводов», паранаучными трудами и «соцреалистической классикой» – романами Антона Макаренко, Галины Николаевой, Всеволода Кочетова, пьесами Николая Погодина, фильмами Григория Александрова и Ивана Пырьева и мн. др.

На «горизонтальном срезе» подобный отбор «репрезентирует» принятый в настоящей книге подход к соцреализму как к важнейшему для понимания сталинизма политико–эстетическому проекту, выходящему в своих функциях далеко за пределы института, традиционно рассматриваемого всецело в сфере «искусства». На «вертикальном срезе» – то, что соцреализм понимается отнюдь не просто как «плохое искусство», но как не знавшее себе равных символическое производство, в которое были вовлечены отнюдь не только серые «авторы–функционеры», но и крупнейшие художники советской эпохи.

Одной из отличительных особенностей соцреализма является зыбкость его границ: соцреалистический артефакт всегда находится в подвижной зоне пересечения эстетических интенций и политической ангажированности, художественного функционирования (поскольку он определенно располагается в сфере «художественного производства») и пропаганды. Традиционный ответ на вопрос о том, имеем ли мы дело с эстетическим или политическим феноменом, находимся ли мы внутри или вовне «художественной реальности», звучит так: у соцреализма нет особой по отношению к идеологии и политике сферы; он весь – политика (пропаганда, идеология). Однако, в соответствии с этой логикой, можно утверждать, что и у политики (пропаганды, идеологии) нет особой, отличной от соцреализма сферы, что означает: широчайшая область политико–идеологического творчества оказывается даже не сопредельной, но собственно внутренней сферой соцреалистического производства и потребления.

Вот почему, рассматривая в первой части книги «производительные силы», мы будем двигаться к собственно «эстетическим» феноменам (литературе, кино) от «внеэстетических» (хотя, повторим, в тотально эстетизированном советском мире границы между этими сферами стерты, это не более чем жанровые границы). Нам предстоит рассмотреть эволюцию радикальных идей «покорения природы» от революционной публицистики Горького к паранаучным фантазиям Ольги Лепешинской и Трофима Лысенко. Затем (переходя от паранауки к паралитературе) мы проследим за переходом от идей «покорения» и «переделки» природы к дискурсу «перековки человеческого материала», где мы услышим как голос воспитуемых (в «Истории строительства Беломорско–Балтийского канала» (далее «ББК»), включая и голос самих перестраивающихся писателей), так и голос воспитателей (в педагогическом творчестве Макаренко).

Некоторые из этих тем в разной мере поднимались исследователями, но прежде всего как категории социально–политической истории. Между тем, не видя их дискурсивного и репрезентативного измерения, невозможно понять ни реального содержания этих практик, ни их глубинных социальных функций. Несомненно, например, что за революционными метафорами «покорения» и «преобразования природы» (создания «второй природы») стояла (в переводе на язык политико–идеологических реалий) попытка рационализации насилия. Затем, в дискурсе педагогическом, насилие трансформировалось в «(пере)воспитание» и, таким образом, было практически полностью выведено из сферы социального дискурса. В пределе террор атрибутируется врагу, а на поверхности оказывается преобразующийся соцреалистический герой.

Можно проследить за процессом формирования и переходности центральных дискурсивных практик в советской культуре: в спорах о «покорении природы» и вырабатываемом в них дискурсе метафорического насилия происходит «открытие приема»; затем, в дискурсе педагогического насилия, где мы имеем дело с «перековкой», происходит