Литвек - электронная библиотека >> Федор Фёдорович Кнорре >> Советская проза и др. >> Папоротниковое озеро >> страница 35
карандашиком в красивом кожаном блокноте, на котором золотыми буквами было вытиснено название кинофестиваля в Рио-де-Жанейро и ее имя. Потом она неизменно прятала блокнот себе под подушку, так, что его видела только медицинская сестра, перестилавшая постель. Сестру звали тоже Марина, и они очень подружились. Сестра Марина ухаживала за Осоцкой неотлучно и ревниво, вне всех своих обычных дежурств.

Ранним утром, когда уже пошли за каталкой, чтоб отвезти ее в операционную, Марина Осоцкая вынула из-под подушки и отдала Марине-сестре блокнот.

— Мариша, спрячьте это у себя. Не отдавайте никому. Хорошо? Никому, если не мне.

Сестра покраснела до слез и страстно сказала:

— Клянусь!

Это получилось очень уж торжественно, и Марина Осоцкая тихонько рассмеялась.

Слонявшиеся по коридору больные в халатах удивленно расступались. Никогда этого не было, чтоб человек так улыбался, когда его уже вывозят на каталке из палаты в операционную.

Прошло много дней, прежде чем сестра Марина, еле удерживая слезы, решилась раскрыть блокнот.

Несколько страничек были вырваны по проколотым пунктиром дырочкам и аккуратно вложены обратно.

В плоском кармашке с внутренней стороны обложки лежал совсем выгоревший кумачовый лоскуток материи, но сестра не догадалась туда заглянуть и его не заметила.

Вырванные странички были исписаны круглым и очень четким почерком, серебряным шариковым карандашом, вдетым тут же в петельку у корешка обложки.

На первый взгляд это было похоже на письмо, хотя и довольно странное.

«Милый, я все возвращаюсь и возвращаюсь туда, в то единственное место, куда меня так зовет и тянет. Луной затопленная поляна и черные тени по земле, а в синем, голубом, призрачно-ясном пятне сидит и смотрит мне глаза в глаза большая черная собака — ведь ее я тоже любила, как любила все, что было вокруг нас. Я сейчас, в темноте, одна, лежу ночью и смеюсь от радости, стоит сказать: Бархан. Я думаю, ему не очень-то хотелось яблока, но он добросовестно жевал и хрустел, чтоб сделать мне приятное… Но я не хочу сразу оказаться там. Я всегда начинаю с дороги. Я еще иду туда. Я иду, начинается осень, дни такие прозрачные, солнечные. Воздух в лесу уже студеный, его пьешь, точно запрокинув голову, прямо из бездонной полыньи, оттуда, где бесконечно плывут облака — воздушные льдины в сияющей синеве небесного ледохода.

Белая дорога извилисто течет по лесу, как сухая песчаная речка. Давным-давно, наверное, тут перестали ездить телеги, но следы старой колеи так и остались: частая щеточка тонкой травки, с каймой приземисто раскинувших листья подорожников… Там, где лесная дорога натыкается на бугор, она обтекает его с двух сторон. И холмик остается, возвышаясь нетронутым островком. Я возвращаюсь туда, как на родину, иду по этой дороге, сворачиваю, пройдя второй островок, и слышу торопливый стук дятла среди шуршащей тишины, глухой удар сосновой шишки о землю. Прозрачно и водянисто светится на облетевшем прутике сияющий желтизной одинокий круглый листик.

Темные стволы старых сосен, врывшихся могучими корнями в глубь мягких зеленых холмов, окутанные толстыми моховыми муфтами у подножий, уходят ввысь, все светлея, светлея, и совсем уже далеко от земли золотисто отсвечивают на солнце.

Это такое счастье теперь: лежать с закрытыми глазами и все это видеть, все подробнее, чем я видела тогда, когда отвязывала красный лоскутик от сухой еловой ветки…

Локтем заслоняя лицо, я выбираюсь из колючего сумрака еловой чащи. Тропинка, устланная мелкой соломкой прошлогодней хвои, сбегает в низину и пропадает в сплошном море папоротников… Как в воду лесного озера входишь по колено, по грудь в эти зеленые волны громадно разросшихся папоротников, идешь, на ощупь чувствуя под ногами след заглохшей тропинки, и пышно изогнутые, как страусовые перья, резные ветки раздвигаются с тихим шуршанием, упруго отгибаются и нехотя соскальзывают с моих колен, с груди.

Если обернуться быстро — увидишь, как они, качнувшись, успокаиваются, и вот уже и этого следа твоего не видно, как будто тут и не проходил никто.

Из низинки поднимаешься и выходишь, как на сушу, на другой берег, туда, где опять одни колонны сосновых стволов, там просторно, светло и вокруг видно далеко.

О мой возлюбленный, теперь мне просторно и видно далеко вокруг. Как через это лесное папоротниковое озеро, прошли мы рядом, хоть и не вместе, сквозь паши жизни, и за спиной у нас уже смыкаются, неслышно качнувшись, последние перистые ветки, и никому не будет виден след тропинки, которой мы прошли свой путь. Ты не знаешь, что однажды я бросила все, и примчалась в твой город, и долго смотрела, как уходят один за другим из этого порта корабли в какую-то далекую Атлантику, куда ты ушел всего за два дня до моего приезда.

Теперь уже все поздно и сделать ничего нельзя, а главное, уже не важно, не надо. Ведь встретившись, мы, может быть, и не узнали бы друг друга. Мы уже не те. Но есть у нас одно, чего во всем мире не знает никто, кроме нас двоих. Одни на свете мы знаем тех двух людей, что когда-то в глухом осеннем лесу встретились и как-то уж слишком полюбили друг друга.

Кончаю письмо к тебе, мой единственный возлюбленный, бесконечная краткая радость и любовь всей моей жизни. Таких писем не отсылают. Не пошлю его, наверное, и я. Простимся заочно, безгласно, безмолвно. Моя милая, трудная, немножко нелепая, но все-таки прекрасная и беспощадная роль подходит, кажется, к концу, разве только — если завтра?.. Если будет — завтра…»