Литвек - электронная библиотека >> Вениамин Александрович Каверин >> Советская проза и др. >> Двойной портрет >> страница 2
Ах, не было? Тем хуже для него. Ну, иди сюда.

Он обнял сына за плечи.

— Мир!

В кабинете зазвонил телефон, и Валерий Павлович вышел из столовой. Ему хотелось закрыть за собой дверь — это могла быть Ксения, но он сделал над собой усилие и не закрыл.

— Валерий Павлович?

— Да.

— Сотников, из парткома. Зайдите к нам, Валерий Павлович.

— Что случилось?

— Ничего особенного. Тут справлялись о вас.

— Кто?

— Какой-то Кузин, из газеты «Научная жизнь».

— Что ему нужно?

— Зайдете?

— У меня лекция в час.

— Вот перед лекцией и зайдите.

3

Валерию Павловичу не понравилось, что им заинтересовалась газета, потому что у него были враги, и эти враги, до сих пор сидевшие тихо, оживились теперь, зимой 1954 года. Оживился, например, старый маньяк Кошкин. Мелькнула здесь и там в научных журналах фамилия Остроградского. Это было неприятно, хотя Валерий Павлович, разумеется, ничего не имел против его возвращения.

Перед лекцией он зашел в партком. Сотников ждал его. Да, приезжал какой-то Кузин из газеты «Научная жизнь», спрашивал, — ну, черт его знает, обо всем на свете! Почему-то интересовался защитой дипломных работ. Потом заговорил о вас. Что вы делаете? Где напечатаны последние работы?

— Что же вы ответили?

— Правду.

— Именно?

— Я сказал, что вот уже добрых двадцать лет вы читаете лекции. А насчет работ посоветовал зайти в библиотеку за справкой.

— И больше ничего?

— Да. Впрочем, нет. Уходя, он спросил о Черкашине. Известна ли мне причина самоубийства?

— Что же вы ответили?

— Не известна.

— И больше ничего?

Сотников засмеялся.

— Спросил еще — с какого этажа? Я сказал, что с одиннадцатого. Обывательское любопытство.

4

Статья «Совесть ученого» была запланирована в сентябре 1954 года, и то, что узнал Кузин, еще раз убедило его в необходимости появления этой статьи. Точнее было бы сказать, что его убедило не то, что он узнал, — он почти ничего не узнал, а настойчивое стремление секретаря парткома внушить ему, что подобная статья может принести только вред. С этим Кузин никак не мог согласиться.

Фальсификация в естествознании давно стала бедствием, и необходимо было доказать, что оно не только, обходится очень дорого, но и подрывает наш авторитет за границей. Еще недавно, при Сталине, писать об этом было не только опасно, но невозможно. Теперь положение изменилось, и Кузин энергично убеждал начальство, что газета больше не имеет права делать вид, что бедствия не существует.

Кузин был «разработчиком» — редакция держала несколько сотрудников, занимавшихся главным образом проверкой и подготовкой материала. У него была странная внешность — острый, кривоватый нос, острый кадык на длинной шее, седеющие волосы, падающие на лоб, глубоко сидящие, вспыхивающие глаза. Он был похож на Дон Кихота. Приятели-художники рисовали его пятью острыми углами. На самом деле это был антипод Дон Кихота — трезвый человек, не любивший терять времени даром.

В крошечной комнатке отдела естествознания он ждал звонка Горшкова, своего шефа, опытного журналиста. Человек мнительный, осторожный, Горшков умело пользовался инерцией известности, позволявшей ему в течение многих лет сохранять солидное положение. И теперь, думая о предстоящем разговоре, Кузин нервно морщился, представляя себе квадратное лицо шефа и толстые руки, нерешительно перелистывающие разработку. А ведь она была хороша! Правда, Кузин почти не коснулся атмосферы, в которой обычно возникает фальсификация. Это завело бы его слишком далеко. Не написал он, к сожалению, и о секретности, хотя ему было совершенно ясно, что фальсификация почти всегда опирается на секретность, как это было, например, в знаменитом деле Прошьяна.

Но все-таки Кузин отвел душу. Втайне он надеялся, что когда-нибудь его разработки дойдут до ЦК и произведут соответствующее впечатление. Был же подобный случай в «Литературной газете»!

Как все разработчики, Кузин мучительно хотел печататься. Он мечтал о больших, в три колонки, статьях, вокруг которых закипали бы споры. Он видел свои подвалы перепечатанными в «Правде» с кратким, но лестным для него редакционным примечанием... Иногда печататься удавалось. И всякий раз это был праздник, хотя его заметки — он это знал — были написаны принужденно и сухо.

Впрочем, на этот раз не было никакой надежды, что Горшков поручит ему написать статью. Вопрос был серьезный, и автора надо было найти серьезного, с именем. Задача! Он мысленно перебрал несколько имен. Но этот — он решил — не возьмется, а тот — не тянет. Третий был политически хорош, но статья была бы одновременно и резкой и скучной.

Наконец Горшков вызвал его. На этот раз он держался уверенно — должно быть, позвонил главному редактору и получил благословение.

— Кому поручить?

— Алексей Сергеевич, а что, если мы попросим...

— Он назвал фамилию.

— Откажется.

— Почему вы думаете? Он же пишет о людях науки?

— Намучаешься с ним, — вздохнув, сказал Горшков. — За каждое слово будет цепляться.

— Зато, если он заинтересуется материалом, он хорошо напишет. Я поговорю с ним, ладно?

— Поговорите. Ничего не выйдет.

— А я думаю, выйдет. И вы знаете, почему? Помните историю студента Черкашина?

— Да, но при чем же здесь...

— Алексей Сергеич, у него в романах постоянно такие истории. Он согласится.

5

Ольга, вдова студента Черкашина, жила на Кадашевской набережной, в квартире, переделанной из подвала. Эти квартиры и до сих пор обращают на себя внимание своими окнами, против которых стоят буквой «п» кирпичные стеночки, огораживающие от осенних дождей и весенних разливов.

Быстрая, никогда не жалующаяся, Черкашина мертвела, думая о том, что ее шестилетняя дочка, которую тоже звали Олей, может заболеть от постоянной сырости. Она ненавидела длинный, с каменным полом коридор, освещенный единственной лампочкой, эти неуютные длинные комнаты — свою и соседей, — которые когда-то были второпях нагорожены да так и остались на добрые полстолетия. Давно бы пора обменять комнату, да кто же согласится переехать в подвал?

В райсовете от нее приняли заявление, на работе — в Библиотеке иностранной литературы — обещали помочь. Но все это было туманно, неопределенно. Надо было действовать, хлопотать, скандалить, может быть, дать кому-то денег, в которых она сама постоянно нуждалась... Она не умела ни хлопотать, ни скандалить. Вся надежда была — уже не первый год — на Мишу Лепесткова.

Черкашина была худенькая, беленькая, с косящим взглядом, в котором мелькало вдруг что-то неожиданное, опасное. Может быть, потому, что она, как ни старалась, была одета и причесана небрежно, она производила впечатление воздушности,