Литвек - электронная библиотека >> Андрей Федотов (Редактор) и др. >> Русская классическая проза и др. >> Серый мужик (Народная жизнь в рассказах забытых русских писателей XIX века) >> страница 89
требованиями новых идей. Иной и рвется к ним, потому что исповедывание их почти для него невозможно… В подтверждение этого положения он рассказал про одну девушку, долго и безуспешно отбивавшуюся от своего истинного призвания — быть хорошей хозяйкой и матерью многочисленного семейства; забывавшей в один день все, что выдолблено ею в год, вроде экзамена на сельскую учительницу, и никогда не выучившейся понимать и различать общественные дела от необщественных. Нужно было видеть, что это была за мученица! Она едва не умерла, как вдруг вышла замуж, родила ребенка и расцвела, то есть все забыла и стала тем, чем должна была быть, влача иное, свойственное ее натуре бремя хозяйства и домоводства. Рассказал он еще и про одного мужчину, своего товарища по гимназии, который отдался новым идеям, тоже как будто с испугу и тоже потому, что в натуре и существе его именно и не было ничего нужного для того, чтоб идеи эти были живыми в живых людях. Испугавшись раз, в первые дни приезда в круг молодежи одного провинциального университета, он уж стал потом все делать с испугу и поступал во всем против собственных желаний. Женился потому, что жена решительно ему не нравилась, и потому, что именно это обстоятельство (жена была из новых) делало его причастным к тем кружкам, идеи которых были для него почти невозможны… Словом, человек этот, раз узнал, что в нем нет материала для исповедывания новых идей, испугался самого себя и стал поступать против себя во всем.

Собеседникам показалось все это до такой степени трудно постижимым и неудобоваримым, что несколько голосов нашли нужным прервать рассказчика вопросом: «Да при чем, наконец, тут самоубийство? Зачем вы приводите таких уродов, идиотов и глупцов?» Фельетонист, очевидно хвативший в последовательности своих наблюдений через край, категорически объявил, однако, что этих глупцов, этих людей, желающих ярма, так много на русской земле, что изучение странной любви к ярму можно считать достойным внимания образованного российского общества и что к самоубийствам все вышесказанное также имеет отношение довольно близкое, именно: самоубийством непременно должен кончить всякий из таких умеющих жить в ярме, как только жизнь поставит его в необходимость почерпать силу жизни в собственном желании и мысли. Такой человек в такие минуты с ужасом видит, что в нем нет источника жизни и почерпать не из чего. Умирают такие люди собственно «от испуга»… самих себя.

Этими словами, показавшимися всем похожими на правду, наблюдатель окончил изложение своих наблюдений, залпом выпил стакан вина и обещал все это разработать в своем фельетоне, прибавив:

— Вот тогда увидите…

— Нет, — перебил его медицинский студент, — я вот чего не понимаю… Я не понимаю, как можно умереть с голоду… Мне понятно, что в минуту отчаяния, испуга, как вы говорите, можно пустить пулю, принять яду, но морить себя десять, пятнадцать дней голодом, умереть от самовольного истощения — этого я не понимаю… Какой тут испуг? Вообще, я не понимаю тут ни капли…

— Болезненное состояние… — произнес было банковский чиновник…

— Я об этом не говорю; я спрашиваю только: каким путем доходят до этого состояния?..

— Тоже от испуга… — нерешительно произнесла сестра студента, сельская учительница.

Это была одна из тех много думающих, но робких девушек, которые в редких случаях, и то вспыхнув от сознания неловкости, решаются произнести свое словечко.

Обыкновенная форма разговора этих натур такая: «Мне кажется… я думаю…» — начнет она — и тотчас замолчит. «Говорите же, что вы думаете?.. Говорите, пожалуйста» — «Нет, я так… Я ничего не понимаю…» — «Что за вздор! как ничего не понимаете?.. Говорите, ради Бога» — «Я думаю… Нет, я дура…»

И только после многих ободрительных слов, большей частью в ту минуту, когда уж и не ждут никаких от нее объяснений, она вдруг выскажется торопливо, кратко и верно.

Так было и на этот раз. Все присутствовавшие знали, что словечко, сказанное этой девушкой, не будет пустым, и разом налегли на нее с требованием сказать, что именно она думает, когда на замечание брата о том, что ему непостижимо, кого и чего можно так испугаться, чтобы морить себя голодом, мучить самым жестоким образом, вместо того чтобы пустить пулю в лоб, она ответила обычным порядком, то есть начала словами «мне кажется» и кончила тотчас выражением «нет, я так… я не понимаю…». После усиленных и всеобщих настояний из этого молчаливого существа было извлечено мнение, что с голоду умирают, испугавшись — «всех» и «всего», то есть и себя и всего белого света: кроме этого, она сказала, что знала одного человека, который именно так и умер, и, по-видимому неизвестно зачем, прибавила: «Он был крестьянин…»

— Ну, — перебил ее брат, — положим, это-то… уж ничего не значит…

— Нет, значит… Я знаю, что такое деревня и крестьянская жизнь… Ни для кого так не страшна действительность, как для крестьянина… В его жизни нет прикрас и снисходительности ни в чем… Все — от неба, которое хлынет градом, от земли, которая не уродит, до отца и брата, которые не пощадят его, если не будут сами пощажены, — все может раздавить его в мгновение…

— Ну, рассказывай лучше, — перебил брат. — Кто такой это твой знакомый… Рассказывай все обстоятельно…

Запинаясь и конфузясь поминутно, девушка рассказала одну очень простую историю, которую я и записал так, «как понял», не ручаясь за точность и подлинность выражений.

На Оке, в одной деревеньке, где останавливаются пароходы, на краю селения, много лет тому назад жила солдатка с маленьким сыном. Жили они у самого берега, в нищенской лачужке и в страшной бедности: ни кола, ни двора, ни куриного пера… Чем жила эта женщина? Некрасивая, худая и оборванная, ходила она на поденщину, на поденщину деревенскую, где гривенник за целый день — деньги громадные… Когда же приходили барки и заночевывали в деревеньке, в хибарке солдатки слышались гармония и песни: пели и веселились такие же, как она, нищие люди, бурлаки… Такие грехи солдатки, весьма понятные в ее положении и случавшиеся только ради ее крайней бедности, грехи, дававшие ей возможность только-только не умереть с голоду, однако, ставились ей строгим деревенским крестьянством в вину и даже вредили ей в поденной работе…

Долгие годы билась она так, как рыба об лед, работая и голодая, гуляя с бурлаками и тоже голодая, и никогда не имела ни средств, ни времени ходить за своим ребенком. Рос он без всякого призора, голодный, буквально раздетый, вечно выброшенный на улицу: на улице ёрзал он, когда у матери пили и гуляли гости; на улице торчал, когда она