Литвек - электронная библиотека >> Максим Иванович Горецкий >> Советская проза >> На империалистической войне >> страница 2
мужчина, слегка сутулый, еще молодой, но с усами и бородой, как на портретах у царя — «чтобы и внешне быть похожим на своего императора», как мне объ­яснил Шалопутов, по-видимому, со слов какого-то офицера. Но глаза у него — вдумчивые и грустные. Вероятно, чело­век с расстроенными нервами, крайне раздражительный. Я думал, что, должно быть, он высокомерен с людьми — сол­датами и офицерами, — но сердце его страдает, он всегда о чем-то печалится, что-то тревожит его безотвязно. И я за­метил, что хотя вся батарея очень его боится, однако тай­ком все посмеиваются над ним. Слышал я о его чудачествах: большой набожности, мелочной приверженности к порядку и чистоплотности. Рассказывали, что он не на шутку поссо­рился с одним офицером из-за того, что тот положил на его койку свою фуражку и газету.

6 июля — первый праздничный день за время моей быт­ности в лагере. Всех погнали в лагерную церковь. Из людей, не занятых на дежурстве, только я один сидел в палатке; бла­го никто мне ничего не сказал, так я и не пошел. Командир с Хитруновым (такая фамилия была у фельдфебеля) обходил палатки и услышал мой кашель.

— А там кто такой?! — грозно спросил он у фельдфебеля.

— Новый вольноопределяющийся, васкродь! — винова­то ответил Хитрунов.

— Почему он не в церкви?!

— Не могу знать, васкродь, — уклонился от правдивого ответа Хитрунов, а чтобы еще ловчее выкрутиться, добавил двусмысленно: — Не захотел пойти...

Ответ можно было понять и так, что меня посылали, но я воспротивился и не пошел.

— Как это «не захотел»?! — возмущенно и зло восклик­нул командир. — Почему вы не от-пра-ви-ли его?.. Делаю вам замечание, фельдфебель! — крикнул и быстро зашагал на длинных своих ногах дальше.

Мне было очень противно и тяжело. Я в это время сидел в палатке, будто арестованный, и боялся его крика. Но меня командир не тронул, а накричал на Хитрунова за его уверт­ки — и я понял, что при всей своей нервозности он умеет думать и в людях разбираться.

Зато в другой раз он проделал со мной неожиданную для меня штуку... С утра была очень хорошая погода, но по­том стало жарко и душно, а к обеду пошли по небу дождевые тучи, сразу похолодало. Я сидел в палатке и писал письмо. Вдруг примчался один наш батареец и говорит, чтобы я не­медленно бежал в орудийный парк: командир меня зовет. Меня?! Удивленный, я заторопился, выскочил, не одевшись, а дождь вот-вот хлынет. Из парка все солдаты уже уходи­ли, только у одной из пушек двое что-то делали, и над ними стоял командир. Я подбежал, и он приказал: «Стой здесь». Я стоял и смотрел, ничего не понимая, что они там делают, и боялся, что пойдет дождь. Сразу же дождь и пошел, да та­кой сильный... Тогда командир приказал солдатам одеться (шинели их лежали тут же), а сам не оделся и мокнул под до­ждем, хотя рядом на песке лежала и его накидка. Моя летняя гимнастерка за минутку промокла насквозь, а я все должен был стоять, — командир даже не смотрел на меня. Наконец он отпустил их, перекинул через руку накидку — и молча по­шел из парка, опять же ничего не сказав мне. Тогда — зачем же мне стоять? — поплелся вслед за ним, правда, на неко­тором расстоянии, и я, пытаясь понять, зачем он меня за­ставил вымокнуть и зачем сам без всякой необходимости мокнул, хотя и накидка была...

— Бегом!! — вдруг оглянувшись, крикнул он. — Бегом! Простудиться хочешь?! — И сколько же насмешки и болез­ненного раздражения было в его словах!

Я побежал, смешной даже самому себе и очень обижен­ный.

И так около двух недель прожил я в лагере, словно аре­стант. Из лагеря меня никуда не выпускали, а по лагерю я и сам боялся ходить, так как еще не умел отдавать честь офицерам. Я заучивал наизусть фамилии всех своих началь­ников, от военного министра до взводного и отделенного. Читал ненавистные мне уставы воинской службы. Сотни раз становился «во фрунт» перед березовым колом вместо на­чальника, сотни раз «козырял» — и все еще получалось пло­хо, все еще не умел.

В палатке днем было душно и пыльно; одолевали злые, как черти, оводы. Ночью было холодно и шумно: все время на водопое или в конюшне кто-нибудь стучал, лязгал, кри­чал на лошадей, ругался. Поднимали всех в пять часов утра, и выспаться было невозможно.

А вот еда была не очень плохая, по крайней мере, не хуже, чем у обычного, средней руки хозяина в нашей дерев­не. Одно только допекало — вероятно, на всем белом свете не было более неопрятных солдат, чем в нашей батарее (так мне тогда думалось). Я ел со всеми вместе, но не из общего бака, а из своей отдельной мисочки, как ели, в силу своих ре­лигиозных обычаев, и некоторые солдаты — татары и евреи. Баки никогда не мыли; хорошо, если перед едой обдавали их студеной водой из колодца. Из одного и того же бака ели и похлебку и кашу. Ложки только облизывали и носили их за голенищами сапог, подле потных портянок.

Время проходило от команды до команды. Я ходил на молитвы и тянул вместе с хрипловатыми басами и тенора­ми «Отче наш» или «Спаси, Господи, люди твоя...» — тянул или молчал и горько усмехался. Ходил в парк смотреть, как делают гимнастику или вольтижировку, ходил на обед и на ужин, пил с Шалопутовым чай и всё удивлялся его собачьей прожорливости — так много уминал он колбасы и ситного хлеба! — учился отдавать честь и читал нудные уставы. И так жил. И так, можно сказать, жили тут все.

Все время на сердце у меня было тяжело. Писем ни из дому, ни от кого другого не получал, и от этого было еще тя­желей.

Газет, как приехал, я и в глаза ни разу не видел. Уже не знал, сколько я здесь дней и какой сегодня день: может, суб­бота, может, пятница...

Я со страхом думал, что должен буду так жить целых два года. Мне жаль было загубленного времени, загубленных молодых сил. И когда по вечерам из пехотной части лагеря доносилась красивая и веселая военная музыка, меня охва­тывала такая тоска, что слезы невольно набегали на глаза. Я не находил себе места.


Начало


13 июля, как раз в воскресенье, часа в четыре утра, когда мы еще спали, до меня сквозь сон долетела команда:

— Снаряжай!

Первый крикнул фельдфебель Хитрунов, а затем понес­лось от дежурного к дежурному, от палатки к палатке:

— Снаряжай! Сна-а-аряжай!

Шалопутов выскочил из палатки в одной рубахе узнать, что случилось, и возвратился растерянный, не зная, подшу­чивают над ним или говорят правду.

— «Горох» говорит, что война... — пробормотал он, ис­пуганный.

«Горохами» солдаты называют сверхсрочно служащих,