Литвек - электронная библиотека >> Илья Григорьевич Эренбург >> Советская проза >> Не переводя дыхания >> страница 57
нет, а вдруг баба проглянет. Просто как то сразу это, я не ожидала, вот и все. Погляди — уже прошло. Конечно, это не на запань, это такое доверье… Подумать только, как я за тобой бегала! А сказать боялась. Ты тогда сам заговорил — помнишь, что Шурка болтает «дроля», ну и пошло. Не будь этого, кажется, никогда не сказала бы. А теперь все видят, какой ты… Ты думаешь, Петька, я сама знаю, отчего я плачу?..

Мезенцев не может сидеть на месте. Его руки упираются в потолок. Он не помещается в этой комнате. Он смотрит на карту и обнимает Варю.

Вечером он идет к Голубеву: надо перед отъездом поговорить о заводских делах. Он входит в кабинет Голубева, веселый и возбужденный. Он опрокинул стул с газетами и долго подбирает их. Ему хочется крикнуть: «Я завтра еду!» Но он смущен: Голубев даже не посмотрел на него: и Мезенцев сразу приступает к делу:

— Дилсы-то — двадцать пять процентов с синью. Не окатали во-время, вот и результаты. Приходится на третий сорт переводить. А какие убытки…

Голубев его обрывает:

— Это я сам знаю. Ты лучше про Яковлева расскажи. Там у вас шведский станок поставили — как, он, освоил его?

— А то как-же не освоил? Парень с головой. Вот бригада Фомина совсем распустилась. Обрадовались, что про них все кричат, и второй месяц сами себя чествуют…

Мезенцев теперь говорит спокойно и обстоятельно. Он, кажется, позабыл, что он завтра едет. Он с жаром рассказывает о Фомине, о мостовых брусьях, об использовании отхода. Голубев сидит, опустив голову; нето он записывает, сколько сдано дилсов, нето машинально водит карандашом по бумаге. Раз или два он бегло взглянул на Мезенцева, и Мезенцеву показалось, что Голубев смотрит на него неприветливо. Закончив разговор, Мезенцев встает, но Голубев его удерживает:

— Значит, завтра едешь? Это хорошо. Там, говорят, чудеса делаются: весь край перевернули. Понятно, что у японцев глаза разгорелись. Завидую я тебе. Я в Сибири был, но только это до революции: другая музыка. Три года в Туруханске проторчал…

Теперь он глядит в глаза Мезенцева, и Мезенцев смущенно улыбается.

— Смешно, как это вы быстро подросли! Вот сидишь, о станке Болиндера рассуждаешь. А я все еще не могу привыкнуть, что вы взрослые. В октябре, в Москве это было, возле Почтамта, идем мы цепью, бахаем, вдруг — ребятишки. Понимаешь, стервецы — игру затеяли под пулеметами. Я как закричал: «По домам, не то ремнем отлуплю!» Дурачье — пулеметов не боялись, а ремня струсили. Так вот, мне все кажется — живем мы, работаем, скрипим, а вы у нас между ног бегаете. Когда с твоей Варей эта ерунда вышла, мне и грустно было на вас глядеть, и смех брал. То ты приходишь, волком смотришь, то она прибегает: «Пошлите на запань!» Удержался, а хотелось мне позвать вас обоих да как крикнуть: «Какого вам еще беса надо?» Ну, а выросли вы как раз во время. Сдавать мы начинаем. Страшно газету раскрыть: опять кто-нибудь умер. Не умереть страшно — это пустяки. Страшно недоделать. Ты какое хочешь дерево возьми, пила все равно перепилит. Прежде в газетах писали: «Смена, смена». А вот и действительно смена. Чуть еще подучишься и на мое место сядешь. Это ничего, что вы в сердечных делах ни черта не понимаете. Это приложится. Я по этому предмету до сорока лет в приготовишках ходил. А работать — это вы можете. Значит, все-таки дотянули. Ну, разболтался, а здесь еще Шейман ждет…

Предстоящий отъезд, слезы Вари, разговор с Голубевым — все это как-то приподнимало Мезенцева. Он вошел в свою комнату, рассеянный и отчужденный. Варя спала: она работала в ночной смене. Мезенцев не стал ее будить. Он не мог сейчас говорить о пустяках или заниматься привычным делом. Ему хотелось побеседовать с кем-нибудь, о большом и важном. Он прошел в угол за шкаф.

Петр Петрович глядит на мир светлыми, как будто прозрачными глазами. Мезенцеву кажется, что мальчишка играет со своими ногами, он перебирает ими, а на губах показываются пузыри восхищения.

— Играешь, Петр Петрович?

Мезенцев садится на сундучок рядом с кроватью. Он задумался. Вдруг начинает говорить. Это тот собеседник, о котором он мечтал: Петька не может ни переспросить, ни ответить. Он глядит на отца все теми же, чересчур ясными глазами, и минутами Мезенцеву кажется, что Петька его понимает. Тогда Мезенцев краснеет и отворачивается.

— Вот тебе и еще одна смена. Третья. Он сказал: «Как это вы выросли!» А у нас уже дети растут. Это правда, что мы у них в ногах бегали. Они стреляют, а мы смотрим — интересно! Мамонтов когда налетел — отца увели. Так я его больше не видал. Если меня теперь убьют, ты и помнить не будешь. Что ты губы выпятил? Совсем как Варя… Я долго жить буду. Я это к тому, что и мы горя понюхали. Тебе сколько? Пять месяцев? А мне девять лет было. Я уже все понимал. В Задонске солому жрали. Очень просто. Тебя во время не покорми — орешь. Варя по часам смотрит. А тогда, Петр Петрович, молчали. В тридцать первом я нагляделся. Это мы раскулачивали. Чего только тут не было: они — нас, мы — их. Это хорошо, что ты такого не увидишь. Нам бы только еще пять лет продержаться, тогда никто не подступится. Знаешь, Петр Петрович, куда я еду? На Дальний Восток. Понимаешь — на «дальний»! Стой, рот у тебя мокрый. Надо вытереть. Очень трудно во всем разобраться. По твоему, я, взрослый, должен все понимать. А сколько раз я себя спрашивал: как тут быть? Если насчет техники, можно книгу взять, с жизнью хуже. Ты еще маленький. Тебе это можно сказать. Варе не говорил. Никому не говорил. Разве я прежде понимал, что это — с девушкой жить? Как зверь: попадется, и готово. Щелков мне когда-то говорил: «Это они для проформы плачут». Хорошо еще, что Варю встретил. У вас, Петька, другая будет жизнь — настоящая. Мы как выросли среди стрельбы, так и остались стреляные. Голубев прошлым летом сказал: «Вы неженки.» Он умный. Все понимает. Я думал, он меня позабыл, а он даже не удивился, что мы с Варей вместе. Только он добряк, все в розовом свете видит. Какие же мы неженки? Мы здорово грубые. Если взять Корнева или Гаврюшку — это понятно: живут люди в лесу. Заготовки — это тебе не ножками дрыгать. Кто угодно корой обрастет. Но и в городе не лучше. Если мы неженки, то с самими собой. Как я Варю мучил! «Отчего не сказала?» Даже не знаю, стал я теперь умней или нет. С Никитиной — это в Воронеже… Довели. Дразнили, что промазалась, психология мелкобуржуазная, губы мажет, шкурница… А какая же она шкурница, если она отравилась и ребятам записку оставила, что не по товарищески? Вот погляди, какая чепуха!.. А ребята ведь хорошие. Я их знаю. Сколько мы вместе поработали! Вы этого и не заметите. Голубева всегда будут уважать: тюрьма, Сибирь, Октябрь они сделали. А в каких условиях мы строили — это дело десятое. Конечно, обидно. Хочется,