Литвек - электронная библиотека >> Геннадий Александрович Беглов >> Современная проза >> Досье на самого себя

Геннадий Беглов Досье на самого себя
Досье на самого себя. Иллюстрация № 1

Матери своей посвящаю

ЛИСТ ПЕРВЫЙ

Пятое февраля тысяча девятьсот двадцать шестого года. Ленинград. Улица Петра Лаврова. Старый дом с большим темным двором недалеко от Таврического сада.

Мое неистовое требование выпустить меня на свет божий мама ощутила глубокой ночью. За окном вьюга, мороз и никакого телефона и никаких такси… (Какие тогда такси!) Но кто-то из нас троих был невероятно везучим…

Отец в одних кальсонах выбежал на улицу и наткнулся на проезжавшего мимо пьяного извозчика…

За шесть лет, что мы прожили в этом доме, наверное, произошло много событий, но память сохранила только два, совпавших во времени…

Вечером отпраздновали мой шестой день рождения, а утром мама отвела меня в «немецкую группу».

Маргарита Францевна, тощая и совершенно седая старушка, учила у себя на дому группу детей. В группу входило три девочки, мальчик с редким именем Пимен и я.

В первый день мы вырезали из цветной бумаги морковку, свеклу, репку и наклеивали все это на серый картон. Это называлось новым для меня красивым словом — аппликация.

Потом мы целый час гуляли в Таврическом саду, а когда вернулись, старушка достала из дряхлого шкафа не менее дряхлый журнал. Началось чтение. Маргарита Францевна читала на немецком — Пимен переводил на русский.

Рассказ я помню до сих пор…

…«Мальчик Макс заблудился в лесу. Появляется печальный Олень. У него пропал сын — Олененок. Олень сажает к себе на рога Макса и доставляет домой к папе. Папа Макса благодарит Оленя и приглашает в дом. Войдя в комнату, Олень видит на стене шкуру своего сына…»

После чтения мы ревели всей группой, а Маргарита Францевна поила нас кофе с молоком и плакать не мешала.


Возвращаясь домой, я еще на лестнице услышал расстроенный голос мамы. Отец тоже говорил громко и раздраженно. Квартира открыта. На площадке соседи, дворники и милиционеры.

Нас обокрали. Унесли все, даже граммофон — подарок на мой день рождения. Из рам вырезаны полотна картин. На полу валялась красная труба от граммофона и галстуки.

Я не мог понять смысла случившегося, а когда отец попытался мне объяснить, спросил:

— А почему ты у них обратно не украдешь вещи?

Вопрос вызвал общий хохот присутствующих, что окончательно запутало мое восприятие мира взрослых.

Кончилось все отцовским изречением:

— Хватит дворянствовать! Надо жить в народе.

Человек существо коммунальное!

Через неделю мы переехали.


Представьте себе коридор буквой «Г». Каждая сторона буквы — сто пятьдесят метров… (Бывшая гостиница «Москва» — на углу Невского и Владимирского проспекта.) Слева и справа двери. На дверях — их всего шестьдесят — эмалевые яички с номерами. Цифры жирные и довольные. Такие цифры остались сейчас на трамвайных вагонах. Днем и ночью горит свет. В нашей части буквы «Г» двенадцать лампочек. На этаже три кухни. Кухни просторные, как залы, с массой плит, раковин и шкафов.

Коридор постоянно гудит от голосов. Жужжат примуса. Гомонят дети, катаясь по коридору на самокатах и верхом друг на друге. Вход свободен — двери на лестницу не запираются.

Мне и отцу это все понравилось. Мама привыкала долго и болезненно.

Двенадцать ночи. Стук в дверь. В халате, накинутом на голое тело, входит тетя Зина из тридцать первого номера.

— Хотите рассольничку? Только что сварила…

Тетя Зина ушла. Входит Павел Иванович — инженер из двадцать второго.

— Антонина Тимофеевна, я вернул вам чай. В ту субботу брал две ложечки, извините, только сейчас вспомнил…

Через минуту: «Давайте Витеньку к нам. У нас детский вечер. С арбузом. Да ничего не поздно. Еще нет часа…»

Меня утаскивают к прыщавому Леньке, у которого нет приятелей. Он никого не любит, кроме меня.

Час ночи. Только легли спать.

— Александр Николаевич (это к отцу), вы читали «Правду»? Черт знает что (это о Германии)!

Засыпая, слышу шепот дяди Бори из четырнадцатого и отца. Они шелестят газетой и много чертыхаются.

Каждую неделю этаж содрогается от свадьбы.

Сегодня выходит замуж Лидия Васильевна из сорокового. У нее желтые волосы и тонкие ноги. Она поет по утрам у своего примуса вальсы Штрауса. Сегодня она не поет. Она сидит на краю стола, составленного из множества столов, протянувшихся от кухни до кухни. Из каждой ежеминутно выносят кастрюли, сковородки и графины.

Рядом с Лидией Васильевной военный. Военный много пьет и разговаривает только с невестой и почему-то на вы.

В коридоре чад. Сейчас лампочек не двенадцать, а всего четыре. Остальные где-то там, в сизом тумане.

Отец сказал тост. Пока он говорил, все молчали, кроме тети Зины. Она безостановочно хохочет и ко всем лезет целоваться, даже ко мне.

Потом столы разобрали по комнатам. Отец вынес гитару, дядя Женя из одиннадцатого — банджо, Фимкин отец выкатил пианино, и тут началось…

Даже моя мама, которая так и не признавала «коммуналки», отплясывала краковяк. Все кружилось и вертелось вокруг. Визжали девчонки-двойняшки. Им по шестнадцать. Румяные обе и в одинаковых сарафанчиках. На сарафанчиках нефтяные вышки. Зеленые.

Отец пригласил невесту на вальс, так как военного не было. Он уснул, сжав мертвой хваткой ножку стола. Отнять стол было невозможно, и отец распорядился «не травмировать офицера». Его так и унесли в комнату вместе со столом.

К утру коридор затих. А днем женщины мыли полы. Вспоминая подробности ночи, они много смеялись. Смеялись над тем, что было смешно, и просто потому, что были веселыми.


Караваев из тридцатого по субботам бил жену. Дверь настежь. У дверей собираются соседи.

Тетя Зина: «Не могу смотреть! Не могу смотреть!» (Первой прибегала и последней уходила при этом.)

Отец Фимки: «Но это же варварство!»

Лидия Васильевна (вздыхая): «Ничего вы не понимаете, Моисей Аронович. Ни в жизни, ни в любви».

Дядя Боря: «Избыток энергии и все тут. Они ж, как борцы… накопилась энергия и все тут».

Их не разнимали, не звали милицию. Тем более, что Караваевы жили всю неделю дружно. Он помогал ей стирать. Мыл на кухне пол. Она была ласкова к мужу и, по мнению этажа, была верна ему. Он не пил, не курил. Любил шашки и радио. Правда, супруг был слабый с виду, даже жалкий, и, может быть, она любила его из жалости, а он, чувствуя это, протестовал так своеобразно? Этого