- 1
- 2
- 3
- . . .
- последняя (27) »
Иван Горбунов Воспоминания
Воспоминания
В начале декабря 1849 года на письменном столе в кабинете покойного учителя моего Н. В. Берга[1] я увидел четыре тетрадки, сложенные в четверку, писанные разными почерками. На обложке первой было крупно написано «Банкрот». Это слово зачеркнуто и под ним тоже крупно: «Свои люди – сочтемся»,[2] комедия в 4-х действиях, соч. А. Островского». «Какое приятное занятие эти танцы! Что может быть восхитительнее!..» – начал читать я. Этот монолог охватил все мое существо. Я прочитал всю пьесу, не вставая с места. – Позвольте списать, Николай Васильевич! – обратился я к Бергу. – Сегодня я должен отдать назад. Островский будет читать ее у М. Г. Попова (университетский товарищ Александра Николаевича). Пьеса вряд ли будет напечатана. В тот же день, в обед, я пришел к Матвею Григорьевичу Попову и предложил ему свои услуги переписать пьесу с тем, чтобы один экземпляр оставить у себя. Писал я в то время отлично. – Вероятно, автор нам это позволит, – отвечал Матвей Григорьевич, и тотчас же усадил меня в своем кабинете, дал мне какую-то необыкновенно глянцевитую бумагу, на которой писать так же было трудно, как на стекле, тем более что и перья тогда употреблялись более гусиные! Около восьми часов вечера в кабинет вошел белокурый, стройный, франтовато одетый (в коричневом со светлыми пуговицами фраке и, по тогдашней моде, в необыкновенно пестрых брюках) молодой человек, лет двадцати пяти. Набил трубку табаку, выпустил два-три клуба дыму и сбоку, мельком взглянул на мое чистописание. Это был А. Н. Островский. – Позвольте вас спросить, – робко обратился я к нему, – я не разберу вот этого слова. – «Упаточилась», – отвечал он, посмотрев в тетрадку, – слово русское, четко написанное. Спросил я, впрочем, не потому, что не разобрал этого слова, а просто я горел нетерпением услыхать его голос. В восемь часов в зале началось чтение. Мы с братом Матвея Григорьевича слушали из кабинета. До конца, до мельчайших подробностей ведомый мне мир, из которого взята пьеса, изумительная передача в чтении характеров действующих лиц произвели на меня неизгладимое до сих пор впечатление. В течение декабря и января я переписал пьесу три раза и выучил ее наизусть. Она была напечатана з мартовской книге «Москвитянина» 1850 года, но играть ее на сцене не позволили.[3] Автор был взят под надзор полиции. – Это вам больше чести, – сказал ему граф Закревский, лично объявляя Островскому распоряжение высшего начальства. Граф Закревский любил произведения Островского. Пьесы «Свои люди – сочтемся» и «Бедность не порок» автор читал у него в доме. Надзор был снят по всемилостивейшему манифесту при вступлении на престол императора Александра II. – Позвольте вас поздравить! – с улыбкою сказал Александру Николаевичу квартальный надзиратель, объявляя ему о снятии с него надзора. – Вас тоже позвольте поздравить с окончанием беспокойств и поблагодарить, что вы меня здраво и невредимо сохранили. Квартальный расшаркался. – Кажется, мы вас не беспокоили и доносили об вас как о благороднейшем человеке. Не скрою, однако, что мне один раз была за вас нахлобучка. Эта встреча с Александром Николаевичем повлияла на всю мою дальнейшую судьбу. Я жил в то время на окраине Москвы, в захолустье: давал уроки в небогатых купеческих домах. Я был страстный любитель театра. С одним приятелем мы ходили в Малый театр чуть не каждый день, и сидели всегда в райке. У нас были там свои привилегированные места, которые занимать никто не мог, потому что мы забирались в театр до спуска средней люстры. Соседями нашими были большею частью студенты Московского университета и один почтенный учитель русской словесности Андрей Андреевич, всегда ходивший в синем форменном фраке и белом галстуке. Он постоянно вступал со студентами в спор о пьесе и ее исполнителях. В зале пусто и темно, лишь в оркестре мелькает несколько огоньков. Посреди мрака и тишины вдруг пиликнула скрипка, ей отвечает другая, третья… Смолкло. Огоньки начинают прибывать. Маленькую трель испустила флейта; дали знать о своем существовании литавры… Свету в оркестре все больше и больше. Дружатся между собою скрипки; крякнул контрабас; нежную, сладенькую нотку дала виолончель… В оркестре начинается полная жизнь: все инструменты пришли в движение. Люстра медленными порывами выходит из отверстия. Раек с шумом и криком наполняется зрителями. Места берутся с бою. – Нет, вы позвольте! Мы тоже деньги заплатили. – Я и в креслах могу сидеть. – Ну, так туда и пожалуйте по вашему чину. – Что вы, – в баню, что ли, пришли? – Послушайте, тут дамы. – Что ж, мы ничего такого не говорим. – Поберегите ваши слова для Таганки. – Мы в Тверской-Ямской живем, а не в Таганке. – Оно и видно. Успокоились, уселись. – Какая игра? – «Лев Гурыч Синичкин».[4] – Живокини действует? – Действует. – Ублажит! Намедни он на кровати с господином Васильевым[5] разыгрывали… умора! – Почтенный, подвиньтесь маленько. – Не забывайся! – Ух, как страшно! – В шубе-то, пожалуй, сопреешь, а девать ее некуда. – В шубе совсем невозможно – растаешь: жара, как в кузнице. – Квасок малиновый! – Что ты тут топчешься? Еще игра не начиналась, а уж он с квасом! – Ты приходи по третьему поту, а теперь пока рано: к твоему квасу еще расположения нет. – В купонах сидеть превосходнее, а для дам даже оченно. А здесь так намнут… – Кто же это позволит? – Да тут, тетенька, и позволения вашего не будут спрашивать, потому – теснота. Видите, как народ прет. Подобные перемолвки продолжаются и во время антрактов. Купцы, в среде которых мне приходилось бывать, были неохотливы до театра. – Живем мы в тех же направлениях, как наши старики жили. И слава богу, – лучше нам не надо! – говорили они. На сцене Большого московского театра знаменитая танцовщица Фанни Эльслер. Москва преклонялась пред ее талантом. В книжных и музыкальных магазинах выставлены ее портреты; ресторатор Шевалье готовит котлеты а la Fanny Eisler;[6] в табачных магазинах предлагают папиросы Fanny Eisler; модистки мастерят шляпки Fanny Elsler. Имя Фанни Эльслер у всех на языке. Балетоманы наверху блаженства; поэты бряцают на лирах. Увлечение дошло до того, что один солидный чиновник, занимавший видный служебный пост, в порыве восторга, вскочил на козлы кареты артистки и проследовал с нею до ее отеля. Были очень почтенные люди, считавшие за счастье получить от нее на память башмаки, в которых она танцевала. Поэты приветствовали ее восторженными
- 1
- 2
- 3
- . . .
- последняя (27) »