Литвек - электронная библиотека >> Жан-Мари Гюстав Леклезио >> Классическая проза >> Золотоискатель >> страница 3
грунтовой дороге. Я еще никогда не заходил так далеко. Однажды вместе с Дени мы просто поднялись на самый верх Башни Тамарен, откуда видно всю округу, до Трех Сосцов и Морна, и я увидел крыши каких-то домов и большую трубу сахароварни, из которой валил густой дым.

Становится жарко, потому что скоро лето. Заросли тростника очень высокие. Его начали рубить несколько дней назад. По дороге нам все время попадаются запряженные быками повозки, они раскачиваются под тяжестью тростниковых кип. Повозками правят молодые индусы, у них такие равнодушные лица, что кажется, будто они дремлют. В воздухе вьются тучи мух и слепней. Фердинан шагает быстро, мне трудно поспевать за ним. Каждый раз, как появляется повозка, мы отпрыгиваем в сторону, в канаву, потому что места на дороге хватает только ее большим колесам с железными ободьями.

На плантациях полно мужчин и женщин, они работают. У мужчин в руках тесаки и серпы, у женщин — мотыги. Они одеты в ганни{1}, головы повязаны старыми джутовыми мешками. Голые по пояс тела мужчин лоснятся от пота. Слышны крики, оклики; с тропинок между делянками поднимаются облака красной пыли. В воздухе стоит терпкий запах — запах тростникового сока, пыли, пота. Немного пьяные от всего этого, мы шагаем, бежим к домам Тамарена, туда, куда направляются груженные тростником повозки. Никто не обращает на нас внимания. На дороге столько пыли, что мы уже красные с ног до головы, а наша одежда похожа на ганни. По дорожкам бегают дети — индусы, кафры, они грызут упавший с повозки тростник. Все направляются к сахароварне, чтобы посмотреть на первый отжим.

Наконец мы подходим к домам. Мне немного страшно, потому что я тут в первый раз. Перед высокой, выбеленной известью стеной стоят повозки, мужчины выгружают из них тростник, который сейчас побросают в цилиндры. Из котла поднимается тяжелый рыжий дым, он затемняет небо и душит нас, когда ветер относит его в нашу сторону. От сильных выбросов пара кругом стоит шум. Прямо перед нами несколько человек запихивают в печь тростниковый жом. Они почти голые и похожи на великанов, пот течет по их черным спинам, по лицам, сморщенным от боли, которую причиняет им огонь. Они ничего не говорят. Они только берут охапки жома и с криком «ха!» бросают их в печь.

Я не знаю, где Фердинан. Остолбенев, я гляжу на плавильный котел — огромный стальной чан, кипящий, словно котелок сказочного великана, — на колеса, что приводят в движение цилиндры. Внутри сахароварни суетятся люди, они бросают охапки свежего тростника в челюсти цилиндров, потом вытаскивают уже перемолотый тростник, чтобы отжать из него сок. Кругом такой шум, такая жара, столько пара, что у меня кружится голова. Светлый сок струится по цилиндрам, течет в кипящие чаны. У подножия центрифуг толпятся дети. Я замечаю Фердинана, он стоит перед медленно вращающимся чаном и ждет, когда остынет густой сироп. В чане ходят волны, сахар выплескивается наружу, свисает черными потеками, сворачивается на устланном листьями и соломой полу. Дети с криками бросаются собирать куски сахара и уносят их в сторонку, чтобы долго сосать потом, сидя на солнышке. Я тоже поджидаю у чана и, когда сахар выплескивается на пол, бросаюсь вперед, хватаю обжигающую массу, облепленную травой и частичками жома. Я выношу ее на улицу и, сидя на корточках в пыли, лижу, глядя на клубящийся над трубой рыжий дым. Шум, крики детей, суета взрослых — от всего этого меня лихорадит, я дрожу. А может, это от скрежета машин, от свистящего пара, от окутывающего меня терпкого, рыжего дыма, от палящего солнца, от резкого вкуса жженого сахара? В глазах у меня темнеет, я чувствую, что меня сейчас вырвет. Я зову на помощь кузена, но мой голос охрип, он рвет мне горло. Я зову Дени, Лору. Никто вокруг не обращает на меня внимания. Дети то и дело гурьбой бросаются к вращающемуся вокруг своей оси громадному чану, чтобы не упустить момент, когда откроют вентили котла, воздух со свистом ворвется внутрь и наружу выплеснется волна горячего сиропа, потечет светло-желтой рекой по желобам. Я вдруг ощущаю себя таким слабым, заброшенным, что утыкаюсь лбом в коленки и закрываю глаза.

Потом я чувствую, как чья-то рука гладит меня по волосам и чей-то голос тихо говорит по-креольски: «Ну, что же ты плачешь?» Сквозь слезы я вижу индианку, высокую и прекрасную, закутанную в испачканное красной землей ганни. Она стоит передо мной, прямая, спокойная, без улыбки, верхняя часть ее тела неподвижна из-за мотыги, которую она удерживает на голове поверх сложенных тряпок. Она ласково спрашивает меня, откуда я, и вот я уже иду рядом с ней по забитой повозками дороге, прижимаюсь к ее платью, ощущая медленное покачивание ее бедер. Мы доходим до входа в Букан, и она провожает меня к домику кэптена Кука. Потом она сразу уходит, не дожидаясь ни вознаграждения, ни просто благодарности, идет прочь по усаженной евгениями аллее, и я смотрю, как она удаляется, такая прямая, со своей мотыгой на голове.

Я смотрю на большой деревянный дом, освещенный послеполуденным солнцем, под сине-зеленой крышей такого красивого цвета, что сегодня он кажется мне цветом рассветного неба. Я все еще ощущаю на лице жар красной земли и печи, я отряхиваю с одежды пыль и соломинки. Подойдя ближе к дому, я слышу голос Мам, которая на веранде учит Лору читать молитвы. Голос звучит так нежно, так ясно, что из глаз у меня снова текут слезы, а сердце бешено колотится. Я шагаю к дому, ступая босиком по растрескавшейся от зноя земле. Я иду к водоему за кладовкой, набираю в эмалированный кувшин темную воду и мою руки, лицо, шею, ноги. От прохладной воды ссадины и оставленные тростником порезы начинают саднить. На поверхности водоема вьются комары, водяные паучки, вдоль стенок прыгают личинки. Я слышу тихие крики вечерних птиц, вдыхаю опускающийся на сад дымок, будто предвещающий скорую ночь, что сошла уже на овраги Мананавы. Потом я иду к дереву Лоры, в дальний конец сада, большому дереву чалта, древу добра и зла. Все, что я вижу, все, что я ощущаю, кажется мне вечным. Я еще не знаю, что всему этому скоро предстоит исчезнуть.

* * *

Eще есть голос Мам. Это все, что я помню сегодня; все, что осталось от нее в моей памяти. Я выбросил все пожелтевшие фотографии, портреты, письма, книги, которые она читала, — чтобы они не заглушили этот голос. Я хочу его слышать всегда, как тех, кого мы любим и чьих лиц уже не помним; ее голос, тихий нежный голос, в котором есть всё: тепло ее рук, запах ее волос, ее платье, предвечерний свет, когда в конце дня мы с Лорой являлись на веранду, с бешено колотящимся после бега сердцем, и Мам принималась за наше обучение. Она говорит медленно, мягко, а мы слушаем и нам