Литвек - электронная библиотека >> Коллектив авторов и др. >> Биографии и Мемуары >> Воспоминания об Аверинцеве >> страница 67
успел по времени опередить современную библеистику, кото­рая приняла его в начале 90-х гг. после полного введения в научный оборот текстов Кумрана. Следует, впрочем, опасаться того, чтобы переносить наблюдения Аверинцева на всю христианскую культу­ру. С одной стороны, в ее рамках мы тоже, к сожалению, можем встретить самоубийство как следствие поклонения абсолютным цен­ностям, скорее всего извращенно понятым, как это было, например, в эпоху массовых самосожжений русских старообрядцев. А между тем порыв, породивший старообрядчество, «находится очень близ­ко к самому сердцу христианства, к его эзотерике, к чему-то, чего и словами не выразишь» (я использую здесь замечательную харак­теристику энкратитства, данную Аверинцевым; см. с. 121). С дру­гой стороны, даже в Ветхом Завете, священной книге христиан, мы находим идеалы, которые вполне удовлетворили бы Марка Аврелия в его поисках «метафизического утешения в безличном мире при­роды» (с. 45); я имею в виду прежде всего Книгу Екклесиаст, несу­щую в себе отчетливые признаки саддукейского яхвизма[1].

На том пути, каким ведет нас Аверинцев, выявляется поразитель­ная картина того, в какой мере этические и эстетические идеалы мо­гут обусловливать социальное поведение. Как известно, язычество не является стройной системой, как это свойственно монотеистическим религиям, поэтому оно легко принимает элементы других верований, монотеистических в частности. Сергей Сергеевич сочувственно при­водит не лишенное справедливости соображение В. И. Иванова о том, что христианству принадлежало верховное место в пантеоне языческой философии (с. 24£). Вопрос заключается в том, почему обе стороны отвергли возможный симбиоз. Христианство не могло согласиться на него просто потому, что все его элементы системно обусловлены. Оно не могло даже принять поэтические формы ан­тичной словесности, как показал это на примере Синесия Аверинцев (с. 240—243), поскольку и христианская гимнография, и христиан­ская живопись имеют дидактический характер и служат просвеще­нию или, точнее, катехизации верующих, поэтому заимствуют свои образы и поэтические средства из Св. Писания (с. 138—139). Мож­но добавить даже, что миссионерский характер Церкви отразился в ее словесности, иконописи и убранстве храмов. В античном языческом ритуале слово не участвует, а божество воспевается в третьем лице (с. 204). Тот компромисс, на который пошло христианство после Ми­ланского эдикта, заимствовав структуру храма и одеяния священни­ков из обихода царского двора, был обусловлен отношениями с госу­дарством, равно как и влиянием на культ сложного образа Царства Бо- жия с его центральной фигурой Царя Небесного. Со своей стороны, язычество как культурная система, проникнутая идеалами милита­ризма, рабовладения и гедонизма, оказалось неспособно воспринять христианскую эстетику и этику, что отчетливо выразилось в фигуре Юлиана Отступника, не приняло идеи всемирной истории и концеп­ции прогресса, так что медленно и с трудом они пробивали себе до­рогу через низовую литературу.

Получается, что самые интересные мысли автора относятся к об­ласти истории культуры, при этом культура объясняется не из эт­нических или социальных оснований, но из религии. Что именно с этой сферой знаний связан главный жизненный интерес Аверин­цева, стало очевидно после 1988 года. В год празднования тысяче­летия крещения Руси резко изменилось отношение правящей влас­ти к религии. В Киеве, Москве и Санкт-Петербурге одна за другой прошли три больших конференции, на которых впервые встрети­лись светские ученые и профессора Духовных академий. Заслуги С. С. Аверинцева в распространении знаний о христианстве были признаны всеми. Отовсюду посыпались заказы на работы, посвящен­ные роли христианства в русской истории. К числу ответов на эти запросы стали две статьи для «Нового мира», а также лекция, про­читанная несколько позже в Московском культурологическом ли­цее, опубликованные в настоящем сборнике. Если в первом из этих трудов особого интереса заслуживает разработка темы Святой Ру­си, заканчивающаяся горькой сентенцией о том, что «наша опас­ность заключена в вековой привычке перекладывать чуждое бремя власти на другого, отступаться от него, уходить в ложную невин­ность безответственности» (с. 357), то вторая открывает в авторе крупного христианского мыслителя. Наблюдение о том, что рацио­нальный дух Аристотеля ближе христианству, чем идеализм Плато­на (с. 287) опирается, конечно, на личный опыт исследователя — изучение обширного круга источников в предшествующие десяти­летия. Крайне важны и некоторые другие положения этой лекции. Автор отмечает, что именно христианству принадлежит открытие концепции личности, с чем органически связано учение Церкви о Троице (с. 296—297, ср. также 208, где говорится о выработке это­го понятия в Псалмах), что очень долог был путь христианских кон­цепций в культуру; с другой стороны, переход из культуры в богосло­вие платоновской дихотомии материального и идеального имел сво­им результатом потерю эсхатологического напряжения в жизни Церкви, подмену учения о воскресении мертвых, нашедшего свое выражение в Никео-Цареградском Символе веры, представлением о бессмертии души'. Несмотря на глубокое религиозное чувство,

Аверинцев не был религиозным пропагандистом, он оставался уче­ным и потому не вносил искажений ни в исторические факты, ко­гда отбирал их и интерпретировал в согласии со своей системой ценностей, ни в самое веру.

Наконец, приложением к опубликованным здесь историческим очеркам является перевод шести псалмов, которые в православной ли­тургической практике читаются на утрени и как цельное собрание на­зываются Шестопсалмием. Сам переводчик рассматривает их как символ преемства и связи разных культур, которым они принадле­жат, — еврейской, греко-эллинистической, русской. Эта связь для Аверинцева была не только символом, но руководящим правилом при выборе конкретной языковой формы. Мне посчастливилось обсуж­дать с Сергеем Сергеевичем его перевод Евангелия от Марка при под­готовке текста к публикации. Как-то я предложил ему заменить при­вычный мессианский термин «царь иудейский» на «царь иудеев», что точно соответствует греческой форме и в какой-то мере отодвигает в тень мысль о государственном правителе. Ему понравилось пред­ложение, он долго думал о нем, но в итоге отказался: «Знаете, ведь у К. Р. все же Царь иудейский»[2]. С традицией он не хотел порывать.

Если бы Сергей Сергеевич был религиозным художником, он, по­добно Брейгелю, рисовал бы в сцене Рождества волхвов и верблюдов на заснеженных полях России.