Литвек - электронная библиотека >> Николай Матвеевич Грибачев >> Военная проза >> Здравствуй, комбат! >> страница 3
длиннолицего солдата с темными осоловелыми глазами:

— За Доном теперь хорошо-о!

— А чё хорошего?

— В хутор сходить можно.

— А чё в хуторе? Песок кругом.

— Кино, говорят, крутят.

— А чё кино? В два месяца раз.

— Заладил — чё да чё… А тут чё?

— Обыкновенно. Война.

— Я в лесах вырос. Мне тут, в степи, как голому на сковородке.

— Местность как местность. Вот в городе — там да. Там стены валятся, камень кругом брызжет… Сталинград, к примеру, взять. Горюет злосчастно наш брат солдат. А тут чё? Тут — ничего…

Принесли обед из термоса. Заместитель Косовратова старший лейтенант Слепнев, круглый и налитой, как яблоко, рассказывал, хлебая из котелка:

— Зимой, с декабря по февраль, был я на курсах усовершенствования. Жили на солдатском режиме, ночью на посту напляшешься в сапожках! Но главное — всегда хотелось есть, даже во сне. «Подъе-ем!» — а ты шницель не доел. Зато как дорвешься, бывало, до военторговской столовой — по два и три обеда закладываешь! Идешь потом и шатаешься от сытости, глаза, как на свету у совы, слипаются.

— И водку из-под полы проворили, — высказал завистливую догадку адъютант, который, с небольшими перерывами на формирование, находился на фронте с начала войны.

— Случалось.

— И к бабам шастали.

— Чего не было, того не было. Очень ты кому нужен, если в неделю на час вырвешься.

— А бабы там оголодали. Мужик в тылу отбракованный, и то на счету.

— Бросьте-ка вы жеребятину, — нахмурился комбат. — У женщин в тылу синие жилы на руках от недоедания и работы. А вы слюнявите.

— Так это без обиды, по присловью. И война огрубляет.

— А я думаю, — отрезал Косовратов, — если уж мы способны огрубиться до скотства, то и воевать не за что.

— Народ никогда не стеснялся в крепких выражениях.

— Тоже мне народники! Знавал я таких — земляную силу изображает, в семье при детях матюками кроет. А куда конь с копытом, туда и рак с клешней: ребятенок его едва маму мамой называть научился, а уже товарищей обкладывает, пишет еще, как сорока лапой, а на заборе углем художества выводит. И на войне тоже. Как генерал матерщинник, так и вся дивизия туда же: в атаку поднимаются — матом, приказы по телефону — матом… Провода перегорают! А телефонистки на узле — девчонки, может, дочки таких же командиров… Пакость, дикость, а не народность!

— Война!…

— Хамство и на войне — хамство… Мать-перемать… а мать в тылу слезами обливается. Я же так считаю, что без уважения к матери и к женщине мы не только никакого социализма не построим, а и просто настоящими людьми не станем. Душа свинарником пахнуть будет…

Неизвестно, чем бы и окончился этот неожиданно возникший разговор, воспламенивший страсти, если бы не звонок из штаба — запрашивали в полк информацию о положении и, по просьбе комиссара, сводку о политбеседах.

Оставив Косовратова у телефона, мы со Слепневым вышли.

— Наивный у нас комбат, верно? — спросил он.

— Почему наивный?

— Мораль нам читает…

— Обиделся?

— Да нет, просто какая уж тут мораль, в этом озверении? Государство на государство, народ на народ. Убиваем, калечим, за человеком охотимся, как за зайцем, прости господи. От крови тошнит.

— Цинизм лечит, что ли?

— Победа все спишет и переменит. Между прочим, комбат и дневник ведет. А это запрещено приказом.

— Может, стихи сочиняет?

— Какие там стихи! Проговорился, правда, что литературой увлекался, но — по части чтения. А по профессии — агроном. Так тут у нас не посевная, не уборочная!…

— Послушайте, Слепнев, а вы не думаете, что это на ябеду смахивает?

— Нет, не думаю. Я ведь как командир командиру. В пекле живем, друг друга понимать надо. Он же недотрогу строит из себя.

— Нас же не на одну колодку тачали.

День повернул к вечеру, высоты Задонья сперва пожелтели, затем пошли рябью — от каждой травинки, от каждого бугорка вытянулась тень. Вдоль брустверов легла черная иззубренная полоса. Левобережье затягивало ровной мягкой синевой, в которой одиноким огоньком горел крест на церкви в Еланской. В такую пору к станицам и хуторам начинают течь из степи стада коров и овец, обозначая свое движение лентами золотящейся пыли, но никаких стад теперь тут не было — дороги, которые просматривались с высот, были однообразно мертвы. Зато под самый закат, перед тем как солнцу нырнуть за синие гребенки леса под Солонцовским, живым мерцающим пламенем высветился кусок Дона. Но созерцанию тут же и пришел конец — снова с теми же сорокапятисекундными интервалами начала бить немецкая артиллерия. И по тому же, что утром, месту. Когда она окончила и стало темнеть, я собрался уходить.

— Подожди минутку, — попросил Косовратов. — Я напишу записку.

— Куда?

— В медсанбат. Можешь передать?

— Мне редко приходится там бывать.

— Ничего. Когда случится, тогда и передашь.

— Романчик? А сам кипятился, когда об этом зашла речь.

— Неужели и ты не понимаешь? Я вовсе не против влечения мужчины к женщине и женщины к мужчине. Иначе и нас на свете не было бы. Это было и будет, даже если с неба камни посыплются… Я против пошлости и грубости…

— Ладно, не оправдывайся. Пиши.

Вернулся он минут через пятнадцать с заклеенным стандартным конвертом, в котором лежало письмо. Но адреса на конверте не было. Я указал на оплошность.

— Чеховского Ваньку Жукова изображаешь?

— Нарочно не пишу. На войне с письмами всякое случается. Как и с людьми. Не хочется быть жвачкой на чужих нечищенных зубах. Ирину Озолину знаешь?

Я перебрал в памяти всех девушек и женщин медсанбата — а я их знал, вместе ехали на фронт, — но никакой Ирины Озолиной припомнить не мог.

— Нет, не знаю.

— Не имеет значения, она поступила недавно.

— А может, почтой пошлешь?

— Не стоит. У них там с хирургом сложные отношения.

Я взял письмо.

И разразился скандальчик.

Записки я сам передать не смог, пути в медсанбат не лежало. Послал ординарца — кубанский казачок, смелый и оборотистый, он был надежен во всем. Когда он вернулся, я поинтересовался — какая она, эта Ирина? Однако единственное, что я мог установить, так это то, что «совсем молодая». В остальном описании она ничем не отличалась ото всех других — зеленая гимнастерка, зеленая юбка, брезентовые сапожки… Ординарец явно не был экспертом по части женской красоты.

— Ей лично передал?

— Ей. Она живет на постое с подругой. Я ее вызвал…

Таким образом, совесть моя перед Косовратовым была чиста, как слеза. Но из этого еще ничего не вытекало, Ирина, дорожа письмом, не захотела оставить его дома, положила в карман гимнастерки. И выронила в операционной. Уборщица нашла и передала хирургу, и тот разбушевался,