Литвек - электронная библиотека >> Виктор Федорович Потанин >> Советская проза >> Пристань >> страница 3
раздала, разбросала собачкам. Сейчас бы как пригодилась колбаса-матушка.

Мать бежит нам навстречу, бледная, с мучительно закушенной губой, на полдороге останавливается и подходит уже тихо, нерешительно, так же мучительно улыбается и целует Нюру в щеку и плачет. Нюра ее тоже целует, но как-то удивленно, по-детски, и глаза ее то смеются, то плачут, то озираются. Я отвертываюсь, и так плохо мне — чуть не кричу — и просыпаюсь.

В вагоне совсем светло. Качается он сильней, чем прежде, на потолке горит лампочка. Синий свет от нее опять хочет меня усыпить. В окно вижу кустарники, провода на столбах, березки. Они возле дороги хиленькие, больные; земля здесь тоже больная — песок. В купе все спят, и я закидываю одеяло на голову и опять заснуть хочу, но не спится, только дремлется, но все равно стало хорошо и покойно — и пришло, наконец, забытье.

Мне всегда хорошо в дороге, под стук колес, но только недолго это стоит внутри — и опять начинаешь думать и вспоминать и почему-то жалеть себя. В дороге чаще себя жалеешь — сколько уж прожил и сколько мучился, стучат колеса, мелькает чужое степное пространство, и жаль себя и еще чего-то — и не вернешь... Но мысли вдруг тише и медленней и как-то сонно, полого в ногах — и опять забытье, и стук колес, и уже вовсе бездумье. И вот теперь-то совсем хорошо и совсем свободно, и хочется ехать всю жизнь и никуда не приезжать, ни с кем не встречаться и никого не жалеть. Опять сонно в ногах, но это уж и не твои ноги, и не твой это сон, и не твои глаза видят совсем близкую степь, и сам ты уж другой человек — и потому легко. Ради этих минут и люблю я дорогу и жду, как избавленья, — и оно приходит.

А в окно уже открылись пашни — пустые, готовые к зиме поля. Будет снег, и они станут совсем тихими, белыми, изровняет метель все борозды и канавки. Так бы и с человеком, если бы так. Если б могла дорога выровнять его и спасти, а потом отпустить на волю — иди гуляй хоть куда. Но хочется верить — опять закрываю глаза. И вот уж тише, тише колеса, не кричит больше поезд, так он устал, измучился, и я тоже устал, измучился, и уж не чувствую дыханья, не слышу тела...

— Васяня-то от нас отвернулся. А мы целуемся — то да потому. Ну, веди в дом, Тимофеевна. Пристала я, посади на стул.

3

Мать трудно дышит, идет сзади нас. Она еще ничего не сказала, говорит только Нюра и смешно машет правой рукой.

— Я уж не моложе тебя, Тимофеевна. Стары старятся, молоды растут, У вас тут че — огородчик? И неплохой вроде?..

Уже на крыльцо пора подниматься, а Нюре теперь не хочется, подходит к пряслу, заглядывает на гряды.

— Огурчики-то родились?

— Все было, было... — отвечает мать, и не поймешь, кому отвечает — то ли Нюре, то ли себе.

— А ты, Тимофеевна, все учительствуешь?

— Угадала, — смеется мать.

На крыльцо бабушка выходит, осторожно переносит тело на ступеньку. Лицо у ней спокойное, далекое. Ей уже давно кажется, что живет она последние дни, потому думает теперь только о смерти, вошло в нее опять ангельское, чистое, только терзается, почему с первых дней на земле жила по-другому и всем досаждала. И вот — последняя ступень. Глаза видят Нюру. Они еще зоркие, их не проведешь.

— Нюра — не Нюра? Неуж Нюра?

— Она, она, баушка Катерина. Приехала я, соскучилась.

— Сама вижу — не слепа. Замуж-то ты, девка, не вышла?

— Я ведь повенчана. Никто не берет повенчану. А женишок из земли не встает.

— Так и не родишь никого. Изживешь сучком, — ворчит тихонько бабушка и также потихоньку подвигается к нам. Опять залаял Дозор. Мать кричит на него, он машет хвостом, облизывается. Бабушка к Нюре подходит и здоровается по ручке.

— Ну, здорово, нянька. Че это на тебе одето? Как нищуха — стыда нет.

— А я в дорогу, так по-дорожному. Думала — пыльно, дождливо. А ни одной не капнуло капли.

— Ладно, пошли давай в горницу. Тут никого не выстоишь.

Поднялись на крыльцо. И вдруг Нюра рассмеялась: «Надо же, колбаску нашла. В кармашек заткнула последнюю, позабыла». Она смело идет к собаке, сначала сама откусывает, а потом Дозору:

— Кушай, собакушка. Жись твоя короткая — успевай кушай. Хозяев бы твоих на цепочку, да к стайке. — Она говорит громко и весело, и подобревший, мирный Дозор лижет у нее ладонь и тянется мордой к лицу. Нюру зовет мать. Входим в дом. Бабушка задыхается, в груди у нее свист и что-то всклактывает. Нюра хочет помочь ей, подхватывает за руку, но та отстраняется.

— Гости в дом, а хозяева без рук, без ног. Скоро в могилу, а все шарашатся, как живы.

— Пожалей нас, баушка, не наговаривай на себя, — сердится Нюра, но это быстро проходит, и она опять ее утешает.

— Ты еще крепка кобылка. Любой воз повезешь.

— Нюра-а, помолчи! — притворно сердится теперь бабушка, но все равно заметно веселеет и дышит спокойней.

Садимся на лавку. Нюра опять на меня смотрит. Лицо у нее маленькое, а нос большой, ноздреватый, торчат из него волоски. На голове платок, пыльный, давно не стиранный, но она его не снимает, и я боюсь, что под ним спряталась лысинка.

— Какой ты большой, Васяня! Не ждешь, значит, невест. Ну-ну, не жди. Они сами найдут. А ты женись с толком, не смотри, что сзади, что спереди, а вглядись, что внутри. Ты добрый, тебя съедят. Разуют, разденут и по миру пустят.

— Где теперь живешь-то? — перебивает ее бабушка и смотрит грозно.

— А в Грачиках, в Грачиках. На конвертах ведь пишете, вот там и живу. От Харькова — час езды.

Приходит мать с самоваром, прислушивается к разговору. И вдруг улыбается:

— На хуторе Грачике — хороши калачики. Сама, поди, Нюра, сочинила? Я у тебя из письма запомнила. Ты любишь в рифму...

Но Нюра точно не слышит, а может, и правда не слышит. Опять в меня вглядывается и по рубашке гладит ладонью.

— В Москву, говорят, едешь учиться? Учишься да учишься — да попом станешь! — Она смеется, и я тоже смеюсь, только бабушка строго подняла одно веко, глаза у ней давно отцвели, и там плавает теперь живая слюдинка, то сбежится, то разбежится, а ресниц всего несколько. Мы стихли. Мать чашки приносит, ставит варенье. Нюра хлопает кулачком по столу и объявляет:

— Чур, ниче пока не ись. Я подорожники выну.

Она раскрывает чемодан, он у нее с двойным дном. В одном месте — яблоки, в другом — груши, сливы, черный виноград. Груши попортились, пахнут гнилью и сыростью. Нюра раскладывает их на чистые тарелки и нюхает.

— Давайте грушки пробовать, а то протухнут, смажутся.

Бабушка сердится и отодвигает от себя грушу.

— Молоденька не ела, теперь не приучишь.

— Они с витаминами, их больные едят, — упорствует Нюра и не спускает с бабушки глаз.

Но та опять сердится:

— Потчевать не грешно — неволить грешно! — но все равно берет виноградину и сосет как конфету.

— Ой, укатилась!