рифленым вальком. Посидишь так от зари до зари, поколотишь вальком, ну и не разогнешься, спина, как у старика, ноет. А потом решетить. Из досок ящичек сколачивают, вместо дна — железный лист, а в нем круглые дырки, чуток побольше ореха. Ну, орех и всякая мелочь проваливается, вниз идет, а крупная шелуха в решете остается.
Кончишь решетить — надо ситить. Это вовсе дело хитрое. Устройство ящика такое же, только вместо круглых дыр в железном листе длинные щели прорезаны. Орех в щель не проходит, а плоская мелочь торчмя задирается и вниз летит. Тут надо знать, когда сито вдоль качать, когда поперек. Я пробовал: вдвое больше времени у меня уходит, и сор остается. Афонька же так отделает, как руками отберет. Да…
Стали у нас харчи к концу подходить. Остались сухари да крупа, а мяса и в помине нет. А работа тяжелая. Натерли мы ореха на два вьюка и решили Маньку за харчами отправить. Девчонке тринадцати лет еще не было, но в тайге она хорошо разбиралась. Проводил ее Афоня немного, а там пустил одну: сама дойдет. Вьюки заделаны хорошо, чего ей, с двумя лошадьми не управиться? На зверя только бы не наскочила.
Остались мы вчетвером. И что ты скажешь? Вдруг морок заносить начало. И то спасибо, — все время погода держалась. Пообедали — дождик пошел, нельзя тереть шишку: сгорит орех. Что делать? Все отдыхать легли, а я взял пехотинку и за рябчиками пошел.
Были у меня на этот случай легонькие заряды с круглыми самодельными пулями. Ничего себе: шагов на сорок в спичечную коробку попадал. В кедрачах рябчики редко встречались: спустился я в падь, в ельник, к Красной речке. Иду, иду — насквозь промок, а нет ничего. Дождь все пуще и пуще. В тайге осенний дождь не такой, как в городе — в косую линейку, в тайге дождь идет мелконький-мелконький, как пыль, а густой — в один момент промочит. И сверху вниз идет, и снизу вверх, и справа налево, и слева направо, и просто кругом вертит.
Тут уж вдаль ничего не видать. Туман сплошной.
Ну, думаю, и рябчик в дождь, видно, здорово хоронится, не выгонишь. И повернул обратно. Вдруг из-под колодины срывается копалуха и тут же на листвень присела. Что ты скажешь! У меня в казне патрон с круглой пулькой, а боевой перекладывать некогда. Расставил я сошки, приложился, выстрелил. Смотрю, летит кувырком моя копалуха. На землю упала — и бежать. Крыло ей перешиб, а далее пуля не вошла, заряд был легонький. Я за ней, но, хоть ты лопни, не могу догнать. Переложу на ходу патрон, выстрелю, да все мимо: с руки я стрелять непривычен. С полчаса гнал, сам задохся, а загнал-таки. Пришиб прикладом, встряхнул — добрая копалуха. Только поглядел кругом, темнеть уже начинает, а куда идти — ничего не понимаю. Туман еще плотнее повис, даже вершин у елок не видать.
Пошел я наугад. Сперва всё следы свои смотрел: на бегу мох-то здорово одавливается; ну, а как стемнело — нет мне ходу. Заколел, спичек с собой нет, весь мокрый, зуб на зуб не попадает, и не знаю, табор в какой стороне.
Прижался под выворотень да так всю ночь грибом и просидел. Уж перед утром слышу — далеко, где-то за хребтом, в два кия по сушняку стучат. Афонька знаки мне дает, понял, что я заблудился. Выстрелил я боевым, пуще застучали. Ну, значит, выйду теперь. К рассвету добрался до табора. Здорово смеялись, а за копалуху похвалили: очень всем пустая похлебка надоела.
А дождь все идет да идет, балаган протекать начинает.
«Давай, ребята, — говорит Афонька, — шелухи насыпем потолще».
Ладно. Насыпали поверх моху еще четверти на три. Не балаган, а утес какой-то получился. Лежим, жареные шишки едим. Ты, поди, ни разу жареных шишек не едал? — обратился ко мне Алексей.
— Нет, — ответил я. — Каленые орехи люблю.
— Ну, каленые — это не то. Ты попробуй шишку брось в костер, прокипит она хорошенько в своем соку, а как начнет сверху обгорать — доставай. Вот тогда узнаешь, какой вкус в кедровом орехе.
Пролежали мы до вечера. Нет Маньки. Значит, непогода задержала. Последнюю крупу Секлетинья сварила. Поели, а все есть хочется. Без хлеба и похлебка не впрок. Смеется Афонька:
«Видно, придется тебе, Алеха, еще раз за копалухой сходить».
«Шалишь, — думаю, — у меня еще с давешнего спина не просохла».
«Нет, говорю, я сегодня жареные шишки есть буду, мне мясо что-то во вред идет. Хочешь, сходи сам».
Сижу, обуток латаю, пробил его где-то на суку. Афонька мне постегонки крутит, а Петька с Секлетиньей дрова пошли таскать.
Кедровый сушняк поблизости мы давно вырубили. Погода мокрая, им, видно, лень было вниз, в распадок, сходить, нарубили они пихтачу. Наложили к ночи костер; трещит, искры так и летят, того и гляди одежду прожжет. Пришлось костер подальше отодвинуть. Опять беда: холодно. Крутишься все время, а путем не заснешь.
Снег пошел, да крупный, хлопьями. Через час какой-нибудь более чем на полметра нападал. Лежит Афонька и скулит:
«Не найдет нас Манька. Дорогу завалило, заблудится, да еще с двумя лошадьми. Придется поутру навстречу ей выйти».
Смотрим. Таково интересно: все кругом бело, только кострище на проталине чернеет, над огнем снежок вьется, потихоньку спускается, красные сполохи от огня по сугробам бегают. Пихтач ветки вниз опустил. Снег на ветках мокрый, тяжелый. А кругом ночь, темень, будто варом тайга залита. Где-то дерево захрястело, упало, не выдержало тяжести. Филин загукал, даже жутко сделалось.
«А, — думаю. — уснуть надо. Ночь скорее пройдет».
Повернулся я ничком — люблю спать в таком виде, — руки вытянул. В головах у меня пехотинка лежала, — пощупать вздумал, не замокла ли. И только я руками за ствол взялся, вдруг что-то треснуло надо мной. Треснуло и, чувствую, жмет меня к земле. Так жмет, что кости врозь расходятся. Встать хочу — куда тебе! — шевельнуться даже невозможно, только кончиками пальцев по земле скребу, а вес остальное зажато.
Хоть бы крикнуть — нельзя. Воздуху нет, все из груди выдавило, да и голову в землю втиснуло. Одна ноздря снаружи осталась, и в ту не дышится.
А сверху жмет все сильней и сильней. Еще момент, и ребра лопнут. Больно, страшно. Кричать хочется, а нечем кричать. Чувствую, из носу кровь пошла. Раздавило. И тут потерял я сознание.
Очнулся. Секлетинья с Петькой трясут меня.
«Скорей, скорей! — кричат. — Помоги балаган разбросать, Афоньку задавило!»
Встаю. Разворочали мы пластинник. Лежит Афонька на спине, под самой серединой балагана он оказался, — почернел, и руки плетьми повисли. Давай его снегом оттирать. Смотрим: вздохнул, поднялся. Сел на пенек, дрожит, а сам хохочет. Так хохочет, что страшно делается. И вдруг, — что со мной стало, не знаю, — я тоже захохотал. Ну, хоть ты лопни, не могу удержаться. Все внутри болит, колотится, а смеюсь, и