Литвек - электронная библиотека >> Александр Степанович Грин и др. >> Советская проза и др. >> Живая вода. Советский рассказ 20-х годов >> страница 4
кандалов сделали любимому писателю чернильный прибор. Газета с письмом писателя к каторжанам переходила из цеха в цех, из рук в руки, пока не превратилась в замасленную паутину.

Молодых поступок каторжан и письмо писателя взволновали; они заговорили о кандалах Алексея, решили сделать из них подарок французскому социалисту, мечтали приковать к этому подарку внимание рабочих всех стран, начали чертежи чертить, но Матвей проведал об их затее, обозвал их молокососами и стыдил:

— У меня спрашивали? Или старики не в счет? Алешку спрашивали? Молодой он и хозяин будто кандалам. Эх, вы-ы! Свои наживите да и мастрячьте, что в голову влезет, а распоряжаться чужим — плевое дело.

Молодые смутились и признали — прав Матвей: не чужие — свои кандалы, не чужие — свои муки надо научиться превращать в «игрушки».

И остались кандалы на чердаке. Грянувшие война, мобилизации надолго лишили их места. Из домика в домик, из угла в угол переходили они, пока на заводе не объявился предатель — свой же, не раз сидевший в тюрьме, строгальщик. Выдавал он осторожно, редко, а как перестали говорить с ними здороваться, ощетинился. Все чаще уводили людей в неволю, чаще обыскивали беспокойных; и у Матвея были, спрашивали о кандалах, грозили найти их и вновь заковать сына.

«Врете, не будет этого!» — решил Матвей и сходил на слободку за кандалами. Он положил их в кошелку, прикрыл и понес к крестному отцу Алешки, маляру Панову:

— Схорони подарок крестника, а то сгинет. Ишь до чего дошло у нас: своему брату верить страшно. Схоронишь?

Панов чинил ведро и ответил не сразу. Это кольнуло и смутило Матвея.

— Не бойся, — с досадой сказал он, — тебя обыскивать не придут. А ежели придут, вали на меня: Аниканов, мол, на сохранение дал, а я, мол, ни при чем, отказать не мог.

Я не отопрусь…

Панов отодвинул ведро и сердито оборвал Матвея:

— Ну, уж это ты оставь! Не от тебя б слышать. Хоть и родичи мы, а без подлостей можно бы… Не боюсь я, хоть и думаешь ты, что боюсь. А что молчу, так за это обижать меня не гоже. Да, да, не гоже… Не первый день знаешь меня. И мне Алешка не чужой, и мне он сын…

Матвей растерялся и по-стариковски попросил прощения. За столом они сидели долго, говорили душевно, и Матвей вышел на улицу свежим, легким.

XI
У Панова кандалы лежали до революции. Вести о свободе у Аникановых были встречены радостными слезами матери:

— Неужто мучениям моим конец? А я уж думала, не дождусь, не увижу…

Матвей с работы в толпе пошел в город. Над ним маком горело одно из наспех сшитых знамен — новое, огромное, яркое. Рядом с ним маленьким казалось старое, лежавшее в подполье знамя. Оно расправляло выдавленные неволей рубцы. Весенний ветер полоскал его.

Матвей помогал разоружать полицию, был в сыскном, у тюрьмы, целовался с освобожденными, ночью с неуклюжим бульдогом дежурил на перекрестке. Забыл, что ему больше пятидесяти лет, суетился, но не верил, что свобода пришла, боялся, что ее вновь расстреляют. Хмуро вглядывался в каждого солдата и сжимал челюсти. Появление взводов и рот настороживало его.

Клятвы воинских частей на площади растопили в нем ледок. Он пошел к Панову, поздравил его и взял кандалы.

Открыто нес их по улице и показывал прохожим. Дома повесил их под портретом седого бородатого ученого, глянул на домашних и весело сказал:

— Кажется, бог даст и нашему теляти волка поймати.

С этого дня к Аниканову стали тянуться чужие. Взрослые заходили поодиночке, молодежь — стаями. Здоровались и спрашивали:

— Можно?

— Можно, можно…

Люди подходили к портрету, раздумчиво глядели на кандалы, как бы впитывали идущую от звеньев боль и силились запомнить их.

В рабочую пору, когда в доме оставались мать да внучка, прибегали дети и долго звенели в коридоре голосами:

— Пусти, тетенька, поглядеть…

Гурьбой катились через порог, горящими глазами впивались в кандалы, в портрет и перешептывались.

Осмелев, протягивали руки, осторожно, потом смелее трогали звенья.

Мать шикала на них:

— Кш… проказники, забаву нашли! — и открывала дверь: — Будет, уходите.

Соседи шутили над нею и Матвеем:

— У вас теперь вроде часовня какая.

Она отмалчивалась, а Матвей с улыбкой говорил:

— Пускай глядят. Вот приедет сын, распорядится.

XII
Алексей явился в праздник, в конце второй недели свободы. И каким явился! Па полголовы выше Матвея, плечистый, гибкий, с голубизной в глазах. У Матвея дыхание занялось от радости, а потом в сердце шевельнулась печаль: такого не поносишь на руках, не приголубишь. Где бойкий мальчишка, суетливый подросток?

Вырос, вытянулся… И проклятые кандалы не помешали.

Сам кого хочешь поднимет, поносит, утешит.

Не обошлось без слез, без лепета и забот о мелочах.

Кандалы Алексей увидел на стене во время чая, кивнул на них и спросил:

— Живы?

— Живы, отсидели на чердаках.

Матвей и Алексей взглянули друг другу в глаза и долго смеялись. Матвей принялся рассказывать, кто сколько хранил кандалы, как их искали. На этом свидание и оборвалось. За Алексеем пришли из Совета товарищи, к полудню на окраине узнали, что вечером он будет говорить на собрании.

Аникановы пошли слушать его всей семьей. Сквер у Народного дома был запружен. Алексея, показавшегося на сколоченной недавно трибуне, встретили криками.

Слова его не падали, а взлетали над толпою, кружились — одно, другое, третье; стая их быстро росла и билась о головы крыльями. Даже Василий минутами шевелился от зяби и мурашек. Грудь Матвея ширилась, тело легчало.

Ему хотелось крикнуть на весь сквер, что этот Алешка, его сын, что он, старик, согласен с ним во всем до последней капли.

Он долго не мог успокоиться. Дорогой к дому бормотал заплаканной жене, притихшему Василию и невестке о том, что вот пришла-таки жизнь, но ей надо было притти раньше, — тогда все было бы иным: не оглох бы в котельной Василий, не зудела бы у него старая спина, не была бы такой тихой и печальной мать.

С этого вечера Алексея дома почти не видели. Ночевал он редко, забегал между делом: его всюду ждали, он всем был нужен, не знал покоя и не чувствовал усталости: надо, надо, надо. От напряжения лицо его стало тоньше, глаза — ярче, голос — звончее.

В конце марта Совет послал его по неотложному делу в столицу. Домой он забежал перед отходом поезда. Перецеловал всех и заспешил. Провожать его пошли Матвей и Василий. Он с трудом втиснулся в вагон, покивал оттуда и исчез.

Больше Аникановы не видели его. Дошла весть, что в столице он возненавидел новую власть и ушел добровольцем на фронт. А в начале осени докатилась и другая, знобящая весть: