Литвек - электронная библиотека >> Алексей Иванович Авдеев и др. >> Шпионский детектив и др. >> Чекисты рассказывают. Книга 7-я >> страница 4
разговор с самим собой. Через полмесяца — десять лет с тех пор, как была сделана первая запись. На вопрос, где выход из ада теперешней жизни, он тогда ответил: в идее социализма. Социализм — факел, зажигающий в сердцах людей неукротимую веру и энергию. Сейчас это особенно ясно...

Нет, он не проклинает свою судьбу. Он знает, что прошел этот путь ради того, чтобы разрушить ту огромную тюрьму, что находилась за стенами его тюрьмы. Он говорил тогда и готов повторить сейчас: если бы предстояло начать жизнь сызнова, начал бы так, как начал. И не по долгу, не по обязанности. Это — органическая необходимость...

Все яснее и громче звучит вечный гимн жизни, правды, красоты и счастья, и нет места отчаянию. Жизнь была для него радостна даже тогда, когда на руках звенели кандалы. Он знал, во имя чего переносил муки...

Шопен... Он влил в свою музыку клокочущую кровь, в этой музыке бьется его живое сердце...

Волнения, бури, схватки... И вот — героические фанфары, как призыв к вечной борьбе...

Калугин впервые видел Дзержинского таким, каким он был сейчас. Пламя свечи дрожало, и оттого казалось, что лицо Дзержинского тоже вздрагивает, что каждый звук причиняет ему боль и страдания. Калугин и подумать не мог, что музыка способна преобразить человека, да еще такого человека, как Дзержинский. А главное, по твердому убеждению Калугина, этот самый Шопен ничуть не был похож на переливчатые, задорные переборы гармошек на городских окраинах, был чужд, непонятен и даже враждебен тому, что несла с собой революция. Калугину по душе были марши, вихрем врывавшиеся в душу и звавшие на смертный бой.

Так думал Калугин, не замечая, что независимо от хода его мыслей и от его настроения музыка, как бесовская сила, как наваждение, вползает в его душу, бередит ее и подчиняет себе. Внезапно почувствовав это, он встряхнул головой, стараясь избавиться от колдовской силы, но это не помогло. Что-то могучее охватило его, парализовало волю и возбудило занимавшуюся в душе радость.

Делафар в последний раз прикоснулся к клавишам, прислушиваясь, как нехотя замирает заключительный аккорд. Неожиданно он ощутил на плече легкое прикосновение ладони. Делафар обернулся. Перед ним стоял Дзержинский.

Делафар вскочил. Дзержинский молчал, но было видно по его необычно просиявшему лицу, что он хочет сказать очень многое.

— Спасибо... — Чувствовалось, что Дзержинский старается преодолеть волнение. — Сейчас мне хотелось повторить слова Гете: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно». — Он снова умолк, потом продолжил прерывисто, возбужденно: — А когда-нибудь... когда-нибудь мы выкроим время, и я попрошу вас сыграть Вторую фортепьянную сонату си бемоль минор. Самое трагичное из всего, что создал Шопен. Борьба между надеждой и отчаянием, жизнью и смертью. Скорбь мужественного сердца, влюбленного в жизнь...

Калугин слушал рассеянно: он все еще был под влиянием музыки и недоумевал, почему Делафар перестал играть.

— Вспомнилось, — снова заговорил Дзержинский. — Весна. По Лене только что прошли льдины. Прошли, а холод оставили. На берегу — костер. Моросит дождь. Вокруг костра — ссыльные. Я в их числе. Утром в Качуге мы должны были сесть на паузок. И как получилось, теперь даже самому странно, а вот тогда... Я вдруг начал читать свою юношескую поэму. Да, да, поэму. На польском языке. Подражательная поэма была, конечно. Влияние Мицкевича...

Делафар на миг представил себе и лица ссыльных, и реку, освободившуюся ото льда, и синеватый вечер, предвещавший солнечное утро, и лицо юноши в багровых отсветах костра.

А Калугин невидяще смотрел на Делафара, на пианино и тщетно пытался прогнать засевший в мозгу вопрос: «Почему он перестал играть? Почему?» Он до того был поглощен этой навязчивой мыслью, что не сразу услышал слова Дзержинского:

— Ну как, товарищ Калугин? Понравился Шопен?

— Думаю так, Феликс Эдмундович... — Калугин чувствовал себя словно пробудившимся ото сна и злился, что никак не может подобрать подходящие слова, способные выразить именно то, что он думал. — Ну как бы это... Короче: такой Шопен — ветер в паруса революционного корабля!

— Верно, — серьезно подтвердил Дзержинский. — Кстати, сколько у нас еще минут в запасе?

— Пятнадцать минут, — скосив глаза на часы, ответил Калугин.

— Тогда попросим товарища Делафара прочитать свои стихи.

— Не знаю, право, — смутился Делафар. — После Шопена...

— Не после, — возразил Дзержинский. — Точнее сказать — вместе с Шопеном.

— Хорошо, — согласился Делафар.

Он едва слышно прочитал первые строки. Делафар читал так, словно его слушали не два человека — Дзержинский и Калугин, а все бойцы, сражавшиеся сейчас за новую жизнь.

— Революция породила новый мир, — после долгой паузы заговорил Дзержинский. — А значит, и новую поэзию, поэзию действия, высокого долга, оптимизма. Поэзию, отрицающую беспросветное отчаяние. Она отнимает трагизм даже у смерти. Окружает жизнь не ореолом мученичества, а безграничного счастья борьбы... Вот скажите, товарищ Калугин, — вдруг обратился к нему Дзержинский, — скажите, что произойдет, если внезапно исчезнет поэзия?

Калугин не ждал такого вопроса, он был уверен, что Дзержинский спросит его мнение о стихах Делафара. Он заморгал густыми, цвета спелой ржи, ресницами и энергично, чтобы подбодрить себя, застегнул кожанку на все пуговицы.

— Если сердца людей покинет поэзия, — не ожидая ответа, задумчиво проговорил Дзержинский, — люди перестанут быть людьми. — Он помолчал и, повернувшись к Делафару, сказал: — В ваших стихах горит революционный огонь. Они искренни и мужественны. Лично я — за такую поэзию.

Делафар просиял: эти слова он воспринял как похвалу

Дзержинский взглянул на часы.

— Нам пора. Будем прощаться.

— А чай! — спохватился Делафар. — Я мигом заварю чай!

— Полчаса, — напомнил Дзержинский. — Всего полчаса...

Дзержинский надел шинель и, перед тем как выйти из комнаты, обернулся к Делафару:

— Еще раз спасибо. Честное слово, с октября семнадцатого я еще ни разу так чудесно не отдохнул, как этой ночью. Оказывается, для этого достаточно и полчаса.

Марк СПЕКТОР ПО ЗАДАНИЮ ЧК

Чекисты рассказывают. Книга 7-я. Иллюстрация № 4
И опять Матвей Бойченко[1], как и год назад, увидел приземистое здание Гуляйпольского вокзала, а за ним степь и поросль пшеницы. Вдали, в струящемся мареве, угадывался городок.

На площади, у оббитого пулями вокзала, его и Гордеева ожидала тачанка. Не батькина, с коврами, а обыкновенная, набитая сеном. И не было почетного эскорта. Щемящее чувство тоски окатило Матвея: он снова в махновском логове. Как-то на этот раз