нам скажет:
— Хватит дурака валять. Видите — снег пошел. Куда вы теперь, раздетые? Сидите дома. Знаете, как фотограф говорит: «Картошку сварю, покурю, в окошко посмотрю…».
И мы станем смотреть в окно и сначала ничего не увидим от слез. А потом глазам нашим откроется полузаснеженный двор, где слева — угол Маришиного домика и еще не сожженная конура Индуса, справа — двухэтажный с длинным балконом дом Сойкиных, милиционера Петра Семеновича и Чуркиной. Прямо против нашего окна, в тупичке, белеет мусорный ящик и высится едко названная кем-то «второй фронт» куча банок из-под американской свиной тушенки.
Посреди двора, на расшатанных козлах, пилит дрова Коляда. Не себе — Сойкиным. Себе он накрал угля, пока работал на станции. Не на одну зиму хватит, да еще и на продажу остается!
Но Димкина мать углем топить не хочет — копоти много.
— У меня скатерти голландского полотна, стану я их коптить!
Коляде пообещали спирту, и, обычно такой медлительный, он на сей раз спешит. Вечером он выпьет, побагровеет, будет плеваться и почесывать густую черную, как печная заслонка, бороду.
Интересная у него борода! По ней всегда узнаешь, что старик недавно ел: если щи — то кусочек капустного листа в ней зеленеет, если селедку — косточка застряла.
Сейчас борода желта от опилок. Они попадают и в глаза его, он трет веки кулаком и шевелит губами — наверное, матерится.
Еще некоторое время мы глядим на старика. Одновременно мы с нажимом водим пальцами по оконному стеклу, отчего оно точно мяукает. Нам становится весело.
— Давай ты будешь бедный котеночек и я буду бедный котеночек, — предлагаю я.
— Нет, — говорит Петька. — Лучше Иванушку покатаем. Не забыл — как?
Конечно, я помню, как мы катали Иванушку.
Однажды среди вороха старых книжек мы нашли подкрашенную акварелью фотографию. Дал нам ее Витькин отец. Давно, когда о Витьке еще ни слуху ни духу не было.
По зеленым волнам, по солнечным копейкам на ней неслась легкая яхта. На обороте снимка химическим карандашом было написано: «Черное море. 40-й год».
С этим снимком мы забрались в постель и стали передвигать его по одеялу — яхта будто плавала.
Одеяло заменяло ей воду, а согнутые под ним ноги были берегами: мои ноги — левый берег, Петькины — правый.
Наш единственный карандаш мы расщепили зубами на две части. В одеяле есть дырочки, мы вставили в них половинки карандаша и придерживали их пальцами ног.
Получились стволы деревьев. На них мы вешаем сырые наши носки — это кроны. Деревья с общего согласия называются каштанами. Почему — мы и сами не знаем. Каштаны — и все.
И вот яхточка плывет по одеялу; я, надувая щеки, изготовляю ветер странствий, а Петька поет:
И яхта подплывает к берегу.
А Петька поет опять, но уже не таким тоненьким голосом, как до этого:
И карточка поспешно отодвигается к холодной, давно небеленной стенке, у которой стоит наша кровать…
Вторая игра «в Иванушку» захватывает нас еще больше первой. И мы уже не думаем о том, что мальчишки, у которых есть пальто и шапки и что-нибудь на ноги, без нас будут строить снежные крепости, без нас будут кататься на «дутышах».
Мы играем, бабушка что-то гладит; за окном звенит пила и, как пух из Маришиной подушки, летит снег.
Он закрывает последние следы тапочек, кучу консервных банок, пузырьки, горько пахнущие лекарством, и мотки голубой от окиси проволоки.
Проволоку можно летом собрать и сдать в утильсырье. А потом мчаться в центр и в Госбанке разжать маленький, с двадцативольтовую лампочку, кулачок, чтобы отдать потную трешку старенькому кассиру: — Нате, дяденька, на подводную лодку «Пионер». И, не чувствуя под собой земли, переполненному необъяснимым, светлым чувством, бежать домой… Как по-взрослому называется это чувство?
♦ Зимой дни короче, летом — длиннее. Так говорила бабушка. Но мы с Петькой не могли этому поверить. Зимние дни тянулись для нас нестерпимо долго. Никто из ребят у нас не бывал. Только изредка прибегал Димка, чтобы похвалиться отличной отметкой или сказать, что не надо играть с Валькой Степановым. Он, этот Валька, себе-то сделал медаль из пятака, а Димке только из трех копеек. После Димкиного ухода нам бывало особенно грустно. Петька тоже бы ходил в школу, да не в чем. Ну и пускай! Читает Петька все равно не хуже Димки. И писать тоже умеет. Только печатными буквами… Однажды Петька показал мне букву «а», и я на обложке «Руслана и Людмилы» нашел три «а». Петька обрадовался: — Теперь я тебе «сэ» покажу, запросто «Сэсэсээр» напишешь. Но показать «сэ» он не успел. Дверь в нашу комнату без стука распахнулась, и вслед за бабушкой вошло очень много народа. Наверное, весь наш Почтовый переулок. — Вы тихо сидите, — шепнула нам бабушка, — собрание у нас будет. Чуркина говорит: у тебя площадь позволяет. Боится, что ей натопчут… Собрание долго не начиналось. Многие сначала сходили за своими стульями. Нашу единственную табуретку бабушка обтерла мокрой тряпкой и пододвинула незнакомому человеку в пенсне. Когда все собрались, он встал и заговорил: — На крутых поворотах истории наш народ всегда проявлял беспримерное мужество и высокую сознательность. И теперь, в это трудное время… — Здорово! — подтолкнул меня Петька. — Как радио, шпарит! Тебе видно? — Видно. Вон какой у него кулачище! — А смотри, какая тень скачет, как футбол! Действительно, по стене от кулака, которым размахивал говоривший, прыгала большая круглая тень. Мы начали ее ловить и перестали прислушиваться к голосам взрослых. Но вот эта тень исчезла — незнакомец начал что-то записывать и низко наклонился над столом. Дядя Вадим снял обшитую кожей ушанку (все сидели, не раздеваясь — так было холодно) и сказал: — Знаете, бойцу она нужней. Я тут рядом живу. Дойду как-нибудь. Да у меня еще с финской войны форменная осталась. — И ушел домой без шапки. И все выходили и возвращались с чем-нибудь теплым. Домкомша Чуркина помогла незнакомцу унести два больших узла с собранными вещами.
♦ Постепенно все посторонние разошлись. Остался лишь Коляда. Еще в начале собрания он привалился спиной к печке и теперь спал так
Иванушка, сынок,
Плыви на бережок.
То тебя родная матушка зовет.
Иванушка, сынок.
Плыви на бережок,
То тебя баба-яга зовет.
Проволоку можно летом собрать и сдать в утильсырье. А потом мчаться в центр и в Госбанке разжать маленький, с двадцативольтовую лампочку, кулачок, чтобы отдать потную трешку старенькому кассиру: — Нате, дяденька, на подводную лодку «Пионер». И, не чувствуя под собой земли, переполненному необъяснимым, светлым чувством, бежать домой… Как по-взрослому называется это чувство?
♦ Зимой дни короче, летом — длиннее. Так говорила бабушка. Но мы с Петькой не могли этому поверить. Зимние дни тянулись для нас нестерпимо долго. Никто из ребят у нас не бывал. Только изредка прибегал Димка, чтобы похвалиться отличной отметкой или сказать, что не надо играть с Валькой Степановым. Он, этот Валька, себе-то сделал медаль из пятака, а Димке только из трех копеек. После Димкиного ухода нам бывало особенно грустно. Петька тоже бы ходил в школу, да не в чем. Ну и пускай! Читает Петька все равно не хуже Димки. И писать тоже умеет. Только печатными буквами… Однажды Петька показал мне букву «а», и я на обложке «Руслана и Людмилы» нашел три «а». Петька обрадовался: — Теперь я тебе «сэ» покажу, запросто «Сэсэсээр» напишешь. Но показать «сэ» он не успел. Дверь в нашу комнату без стука распахнулась, и вслед за бабушкой вошло очень много народа. Наверное, весь наш Почтовый переулок. — Вы тихо сидите, — шепнула нам бабушка, — собрание у нас будет. Чуркина говорит: у тебя площадь позволяет. Боится, что ей натопчут… Собрание долго не начиналось. Многие сначала сходили за своими стульями. Нашу единственную табуретку бабушка обтерла мокрой тряпкой и пододвинула незнакомому человеку в пенсне. Когда все собрались, он встал и заговорил: — На крутых поворотах истории наш народ всегда проявлял беспримерное мужество и высокую сознательность. И теперь, в это трудное время… — Здорово! — подтолкнул меня Петька. — Как радио, шпарит! Тебе видно? — Видно. Вон какой у него кулачище! — А смотри, какая тень скачет, как футбол! Действительно, по стене от кулака, которым размахивал говоривший, прыгала большая круглая тень. Мы начали ее ловить и перестали прислушиваться к голосам взрослых. Но вот эта тень исчезла — незнакомец начал что-то записывать и низко наклонился над столом. Дядя Вадим снял обшитую кожей ушанку (все сидели, не раздеваясь — так было холодно) и сказал: — Знаете, бойцу она нужней. Я тут рядом живу. Дойду как-нибудь. Да у меня еще с финской войны форменная осталась. — И ушел домой без шапки. И все выходили и возвращались с чем-нибудь теплым. Домкомша Чуркина помогла незнакомцу унести два больших узла с собранными вещами.
♦ Постепенно все посторонние разошлись. Остался лишь Коляда. Еще в начале собрания он привалился спиной к печке и теперь спал так