аж сердце екнуло, когда я, впервые за три последних года, снова назвал ее мамой. Как ни странно, мы так и не стали разговаривать — но только лишь потому, что я вдруг почувствовал: я понимаю маму и без слов. Думаю, она чувствовала то же самое.
Встал я затемно, оделся. Пока пил чай, мама сидела напротив, и не спускала с меня глаз, словно пыталась запомнить до самой мелкой черточки. Потом я сунул в мешок пирожки с капустой, которые она испекла, пока я спал, обнял маму, и вышел. Теперь сверток, положенный под верхний клапан мешка, грел мне бок, напоминая о доме.
Совсем скоро я окажусь на борту самолета, который понесет меня на восток. Сначала Казань, потом Свердловск, а потом — Томск. А вот куда мне предстоит отправиться из Томска, я пока не знаю… Откуда мы пойдем морем в Анголу, на чем? Ничего неизвестно. Позже узнаете, сказал Стерлигов. Понятное дело, секретность…
Но имелась и еще одна причина, по которой у меня было неспокойно на душе.
Зоя. Дочь Прохорова.
Когда я впервые увидел ее, она была несколько угловатой, застенчивой девушкой: простенькое платьице, быстрые взгляды искоса, длинная каштановая челка. Пока мы в кабинете ее отца сражались с отчетами экспедиции или с данными геологической разведки, ее даже и заметно-то не было: принесет крепкого чаю в больших белых чашках да тарелку с бутербродами, "Папа, больше ничего не нужно? Нет-нет, Зоюшка, ступай", вот и все. Зоюшка… Я ни разу не слышал, чтобы ее так звал кто-нибудь, кроме отца.
Потом все изменилось — между нами изменилось. Не то чтобы сильно, но…
А после ареста (то есть "ареста") ее отца она исчезла из Москвы. Самые бестолковые шептались — мол, "и ее тоже", другие говорили, что она всего лишь уехала к родне — не то во Владимир, не то в Рязань. Я так и не сумел выяснить, куда же она запропала, а потом подумал — может, так оно и лучше, что уехала? Или… Или я просто заставил себя в это поверить?
— Саша, мы приехали, — раздался голос над ухом.
— Что? А, простите, Ивар Казимирович. Задумался…
Оказывается, мы уже были на аэродроме. Круминьш даже успел переговорить с бойцом охранения и показать ему документы. Тот поправил висевший на плече ППШ, взял под козырек, и поднял шлагбаум.
На летном поле дул пронизывающий ветер. В полусотне метров от нас толстым зеленым дельфином замер самолет с красной звездой на фюзеляже. От кабины к хвосту тянулся тросик антенны, на спине вздувался прозрачный пузырь — блистер с пулеметной турелью. Я поплотнее запахнулся в плащ, подхватил походный мешок — второй взял Круминьш.
— Ивар Казимирович…
— Ничего, Саша, ничего, — Круминьш чуть заметно улыбнулся. — Знаете, я бы с радостью отправился с вами… Но, видать, уже не судьба.
Он покосился на свой протез.
— Не судьба, — повторил он.
Мы зашагали к самолету.
Из открытой дверцы высунулся круглолицый пилот в шлеме с поднятыми на лоб очками-консервами.
— Кто такие?
— Александр Вершинин, — я протянул летчику документы. — Мне сказали…
— Правильно сказали, — перебил меня летчик, возвращая мне бумаги. — Днем будете в Казани.
Интересно, в его голосе действительно слышалось чуть заметное презрение к гражданскому — или мне показалось? Зато разглядывает меня очень уж внимательно. Наверное, думает, что я чертовски важная птица, раз меня, гражданского, военным самолетом везут. Ну, пусть думает…
— За маму не переживайте, — сказал Круминьш. — Чем можем, поможем. Заработок за вами сохраняется — если хотите, будем деньги ей выдавать. Это можно устроить.
— Было бы замечательно. Спасибо, Ивар Казимирович.
— Да не за что, Саша. Работайте спокойно. И вот, возьмите, — он протянул мне запечатанный сургучом конверт из грубой бумаги. В левом верхнем углу конверта была чуть размытая красная печать. — Тут документы, и все о вашем маршруте. Не потеряйте.
Я сунул конверт за пазуху.
— Пора, — хмуро напомнил пилот. — Иначе из графика выбьемся, а за это по головке не погладят.
— До свидания, Ивар Казимирович.
— До свидания, Саша. Удачи вам.
По хлипкой металлической лесенке я влез в самолет, и пилот захлопнул дверцу. Весь салон был заполнен плотно уложенными коробками и ящиками, обтянутыми грубой тканью. Ни маркировки, ни каких-либо надписей на ящиках не было.
— Садитесь здесь, — указал пилот на откидное сиденье. — Неудобно, конечно, но выбирать не из чего. Ваши мешки поставьте рядом, больше их все равно девать некуда. Летать приходилось?
— Нет, — покачал я головой.
Пилот вздохнул.
— Тогда держитесь покрепче, — посоветовал он, и, протискиваясь мимо ящиков, ушел в кабину.
Оттуда послышались приглушенные голоса, какие-то щелчки и стук. Потом чихнули моторы — раз, другой, послышался скрежет проворачиваемых винтов. Самолет мелко завибрировал.
Изогнувшись, я выглянул в окошко.
Круминьш все еще стоял неподалеку. Заметив мое лицо за плексигласом иллюминатора, он помахал мне рукой. В этот момент моторы извергли облачка синеватого дыма, взревели, и струей воздуха с Круминьша сорвало фуражку, которая, подпрыгивая, покатилась по полю. А он все махал и махал.
Самолет развернулся, двигатели заревели громче, тяжелая машина начала разгоняться, покачиваясь… А потом все вдруг провалилось куда-то вниз, и я почувствовал, что мы уже летим.
Владимир Вейхштейн, Томск, 13 сентября 1942 года. — Разрешите? — как и положено, громко и четко вопросил я, заглядывая в кабинет. — Входи, — буркнул в ответ мой начальник. Я сделал шаг внутрь, не оглядываясь, закрыл дверь и, выпрямившись, бодро поздоровался. Не то чтобы майор НКВД Анищенко был поборником воинской дисциплины и строевых занятий, но за малейшую расхлябанность непременно журил. Очень неприятно журил. — Ладно тебе тянуться, — снова пробурчал майор, поднимая наконец на меня взгляд и ощупывая пальцами верхнюю губу. — Проходи и садись. Когда я только пришел работать, осенью прошлого года, у Анищенко под носом росли усы-щеточка, как у маршала Ворошилова. Однако ближе к лету майор их сбрил, потому как с усами он больше напоминал не красного маршала, а Гитлера. С тех пор прошло не меньше трех месяцев, но начальник все никак не мог смириться с отсутствием растительности на лице, а может, просто привык теребить губу. Быстро продвинувшись по кабинету, я сел за стол майора в обычном месте — у верхней палочки буквы "Т", которой он был поставлен. Анищенко быстро дописал какую-то бумагу, сунул ее в папку и отодвинул в сторону. Кроме стопки похожих папок, чернильницы, старой чугунной лампы с завитушками и черного телефонного аппарата, на столе ничего не было. Впрочем, Анищенко тут же выложил из кармана пачку
Владимир Вейхштейн, Томск, 13 сентября 1942 года. — Разрешите? — как и положено, громко и четко вопросил я, заглядывая в кабинет. — Входи, — буркнул в ответ мой начальник. Я сделал шаг внутрь, не оглядываясь, закрыл дверь и, выпрямившись, бодро поздоровался. Не то чтобы майор НКВД Анищенко был поборником воинской дисциплины и строевых занятий, но за малейшую расхлябанность непременно журил. Очень неприятно журил. — Ладно тебе тянуться, — снова пробурчал майор, поднимая наконец на меня взгляд и ощупывая пальцами верхнюю губу. — Проходи и садись. Когда я только пришел работать, осенью прошлого года, у Анищенко под носом росли усы-щеточка, как у маршала Ворошилова. Однако ближе к лету майор их сбрил, потому как с усами он больше напоминал не красного маршала, а Гитлера. С тех пор прошло не меньше трех месяцев, но начальник все никак не мог смириться с отсутствием растительности на лице, а может, просто привык теребить губу. Быстро продвинувшись по кабинету, я сел за стол майора в обычном месте — у верхней палочки буквы "Т", которой он был поставлен. Анищенко быстро дописал какую-то бумагу, сунул ее в папку и отодвинул в сторону. Кроме стопки похожих папок, чернильницы, старой чугунной лампы с завитушками и черного телефонного аппарата, на столе ничего не было. Впрочем, Анищенко тут же выложил из кармана пачку