Литвек - электронная библиотека >> Николай Елпидифорович Каронин-Петропавловский >> Русская классическая проза >> Куда и как они переселились >> страница 3
около волостного правления. Парашкинцы, однако, молчали, и каждое слово надо было насильно вытягивать из их уст.

— Все вы собрались? — спросил прежде гласный. Парашкинцы переглянулись, потоптались на своих местах, но молчали.

— Только вас и осталось?

— А то сколько же?! — грубо отвечал Иван Иванов.

— Остальные-то на заработках, что ли? — спросил гласный, раздражаясь.

— Остатние-то? Эти уж не вернутся… не-ет! Все мы тут.

— Как же ваши дела? Голодуха?

Парашкинцы пошевелились, переступили с ноги на ногу, но хранили глубокое молчание, вперив двадцать с лишком пар глаз в гласного. Им, видимо, был не по нутру предмет разговора, а в задних рядах даже слышался ропот, очень неприязненный, к гласному: "Приехал… и чего ему надо? По какой причине приехал?"

— Так как же, — спрашивал, — голодуха?

— Да уж, должно полагать, она самая… Словно как бы дело выходит на эту точку… Стало быть, предел… — отвечало несколько голосов вяло и апатично.

— И давно так?

На этот вопрос за всех отвечал Егор Панкратов.

— Как же не давно? — сказал он. — С которых уж это пор идет, и мы все перемогались, все думали, авось пройдет, авось бог даст… Вот она, слепота-то наша какая!

— Что же вы, чудаки, молчали?

— То-то слепота-то и есть!

— Теперь-то хоть имеете вы что-нибудь в виду? Намерены что-нибудь предпринять? — спросил гласный и получил в ответ ничего не значащий вздор.

— Да уж что ни на есть, а надо… Промышлять нито будем… Без этого уж нельзя… Как же без этого, без пропитания-то? — и так далее, все в том же смысле.

Постоял-постоял на крыльце гласный и сам замолк. Задал было он еще некоторые вопросы парашкинцам, да они отвечали ему до такой степени ни с чем не сообразную чепуху, что он стал собираться к отъезду: довольно насмотрелся! На него нахлынуло то тяжелое, хотя и бесформенное, чувство, когда руки опускаются и противно глядеть на все окружающее. И хочется закрыть глаза, все забыть и хоть на минуту забыться, а сил на это нет. Тогда первое, что представляется уму, это — бежать скорее, если возможно.

— А что, ежели спросить вашу милость, к примеру, насчет, будем прямо говорить, ссуды… будет нам ссуда ай нет? — спокойно осведомились парашкинцы, когда гласный садился в тележку.

— Ничего вам не будет! — мрачно ответил он и уехал. Не один гласный губернского земства бежал и увозил от парашкинцев тяжелое чувство; все, кто имел с ними какие-либо сношения, испытывали то же самое и потому старались не заглядывать к чумным людям.

Даже исправник и становой на эту весну ездили к ним только по необходимости. Первый посещал их изредка лишь затем, чтобы посмотреть, тут ли они, живы ли? Что касается до последнего, то он, разумеется, волей-неволей должен был навещать их, но делал это уже без прежней увлекательности, потому что никаких дел с ними у него больше не было. Приневоленный своими обязанностями от времени до времени появляться среди парашкинцев, он ехал к ним с отвращением, уезжал с странной меланхолией, как будто начал сомневаться, действительно ли его должность и проистекающие из нее обязанности имеют смысл после того, как выбивать было больше нечего, и может ли он по совести сказать, что получает жалованье за работу? Одним словом, на всех парашкинцы наводили уныние.

Сами парашкинцы еще более притихли, когда их начали чуждаться сторонние люди; они замкнулись в себе и не предпринимали никаких мер против своего несчастья, уклоняясь даже от взаимных советов, которыми в прежние времена они облегчали свои души. Водворившаяся, таким образом, мертвая тишина действовала еще более удручающим образом; редко можно было увидеть кого-нибудь из них в поле, на улице или в каком другом месте; если же кто и показывался, то все действия его были настолько странны, что их скорее можно было приписать человеку, опоенному дурманом. Шальное выражение лиц, бесцельность и беспричинность в разговоре, полнейшее отсутствие сознательности — таковы качества, отличавшие всех вообще парашкинцев. Их забыли, и они всех людей забыли. Тогда, не видя других людей, кроме ошалевших, не слыша возбуждающих слов или угроз, поощрений или советов, не видя вокруг себя ничего, кроме дикости и запустения, без цели в жизни и без надежд, пустые и отупевшие, парашкинцы одичали.

Стали они пить, чтобы чем-нибудь наполнить пустое время и пустоту в умах своих, а так как своих собственных средств у них не было, то они норовили поймать первого провинившегося против них человека другой деревни, приводили его к кабаку и брали сивухи. Здесь, около кабачка, на заросшей полынью лужайке они и пили все вместе; здесь веселее, здесь же нередко происходили между некоторыми из них битвы с кровопролитием; наконец, здесь же, против кабачка, некоторые из них плакали навзрыд, укоряя друг друга в глупости, в свинстве и в безбожии.

В таком-то нравственном состоянии был возбужден солдатом Ершовым вопрос о переселении на новые места.

Солдат Ершов числился хозяином, имел одну душу, но землю давно бросил и начал промышлять пропитание другими способами, изо дня в день, отличаясь от остальных жителей только тем, что был неизмеримо изобретательнее их, чему немало помогала его бессемейность и знакомство со многими отдаленными странами. У него, пожалуй, и была своя семья, состоявшая из жены и двух взрослых дочерей, только он их никогда не видал, а часто даже не знал, в каких местах они спасаются. Разбрелись они в разные стороны еще в начале парашкинского несчастья и с тех пор жили особняком, каждая сама по себе: жена в Москве, одна дочь в Питере, другая дочь всюду, потому что не имела постоянного местожительства; сам же солдат оставался дома, хотя дом его был только центральным пунктом, откуда он делал экскурсии, простиравшиеся на все окрестности и продолжавшиеся иногда по целым месяцам. Как и дочь, он, в сущности, не имел определенного пристанища, промышляя пропитание, подобно птице небесной.

Характер его труда был в высшей степени неопределенный, вследствие чего пропитание его зависело всегда от случайности, от стечения благоприятных или неблагоприятных обстоятельств. То он живет целую неделю у попа заместо кухарки, которая вдруг заболела, и месит пироги, обнаруживая в этом занятии увлечение и близкое знакомство с делом; то вдруг делается нянькой у богатого мужика, живущего за пятьдесят верст от Парашкина, и в этом качестве живет всю страду, выговорив за свой труд скромное вознаграждение — "дневное пропитание и сапоги к успению". Часто уходил он, если уж нигде не мог пристроиться, в Сысойск и там в подвалах, куда имел по своему обширному знакомству свободный доступ, ловил крыс, продавая шкурки на