порезах, щеку. На кого он сейчас похож? Да конечно же — на Виктора Гонсалеса, политделегата, комиссара его саперного отряда. Только у Виктора не было бороды.
Куда мчат они сломя голову, бессмысленно растрачивая его последний кубинский день? Лаптев почувствовал досаду: лучше бы побродил по солнечным авенидам или посидел на Малеконе... В дом к Эрерро его почему-то не тянуло.
Автострада удалилась от берега моря. По обеим ее сторонам и по холмам встали королевские белоствольные пальмы. По склонам холмов потянулись ряды кофейных кустов с густой темной листвой. Они перемежались лимонными и апельсиновыми деревьями. Андрей Петрович уже знал: деревья оберегают кусты от ветров. Холмы, саванна — и снова холмы подступали к шоссе.
Но вот потрепанный «виллис» резко свернул с Виа-Бланка на тропу, начавшую круто подниматься к поросшей лесом вершине.
Из-за ствола пальмы выступила фигура в зеленой форме. На курчавой голове — берет. В руках — карабин.
Капитан протянул «тархету». Молодой боец-негр внимательно ее изучил, посмотрел на фотографию и в лицо Обрагону. Взял карабин «на караул».
Еще две минуты — и, миновав следующий контрольный пост у шлагбаума, их «виллис» приткнулся к купе деревьев на плоской, будто срезанной, вершине холма.
Желтая, вытоптанная трава. Зеленые брезентовые палатки и крытые гофрированным железом капониры. Темные тонкие стволы орудий, уставившиеся в небо.
Капитана и гостя встречают — молодой и пожилой, оба в одинаковых гимнастерках без знаков различия и в каскетках. О том, что они — командиры, можно судить только по пистолетам и планшеткам на поясах.
— Комиссар Эрнандес и командир батареи лейтенант Самора, — представляет сначала пожилого, потом молодого Феликс. И добавляет: — У нас мало времени.
Полевой командный пункт, как всюду и везде, — брезентовая палатка со стойкой карабинов, с зуммерами и картами.
— Боевой КП у них там, — топает ботинком по земле Обрагон. — Пошли.
Они идут к орудиям. Боевые расчеты на местах.
— Рамон Карралес, сержант! — Широколицый парень в лихо надвинутом на одно ухо берете протягивает ладонь.
— Сколько тебе лет?
— Уже семнадцать, компаньеро.
Андрей Петрович переводит взгляд с одного артиллериста на другого:
— А им?
— По пятнадцать-шестнадцать, компаньеро.
— Это все парни из бедняцких рабочих и батрацких семей, — поясняет комиссар Эрнандес. — Были чистильщиками сапог, уличными бродяжками, а кто — и воришками. После того как победили, мы собрали их и отправили в горы. За год обучили грамоте. Сказали: кем хотите стать? Эти все, — он обвел рукой вершину холма, как бы жестом объединяя, замыкая в круг батарею, — захотели стать комбатьентес, солдатами революции.
— Разве хватит им года обучения?
— Конечно нет. Учителя приходят и сюда. Но ту программу, которую положено осилить за три года, они усваивают за год. Им очень нравится учиться.
— Были маленькие и щуплые, — вставляет командир. — А теперь вот как выровнялись.
Их разговор прерывает пронзительный вой сирены.
Секунды — и все расчеты на местах. Шевелятся темные стволы на фоне пронзительно синего неба.
— К бою готовы! — докладывает семнадцатилетний сержант.
— Это учебная тревога. Для гостя, — усмехается Обрагон. — Для них, зенитчиков, самое опасное время суток — на рассвете и на закате. В эти часы все расчеты — у орудий. Но наша армия в полной боевой готовности в любой час.
Они поднимаются в кабину радара.
— Теодор Пино, сержант! — Оператор, большерукий и узкоплечий, хмурит для солидности брови, но в глазах — детское любопытство.
— А тебе сколько лет, сержант Пино?
— Уже шестнадцать, совьетико компаньеро!
— Кто же тебя обучил управляться с радаром? — Лаптев показывает на экран, по которому неустанно кружит светящийся луч.
— Первый оператор Луис Касорла, — отвечает сержант и показывает на парня, который старше его разве что на год.
— А тебя, первый оператор, кто обучил?
Касорла, как и подобает командиру, отвечает с суровостью:
— Меня обучил компаньеро Иван.
Они идут от орудия к орудию. Мальчишки. Чернокожие и просто смуглые от загара; курчавые, рыжие, черноглазые и сероглазые. Наверное, ни один не старше семнадцати...
— Представляешь, какими станут они через десять лет? — задумчиво произносит Феликс. — А через двадцать? Куда нам с тобой до них!.. Предлагают остаться пообедать. Предлагают посмотреть футбольный матч. В футбол они раньше не играли. Научили их советские камарадос. А теперь хотят, чтобы Куба вышла на мировую футбольную арену — не меньше. — Он смотрит на часы. — Нет времени.
Комиссар скрывается за пологом палатки. Возвращается, держа что-то в руках. Развертывает:
— Это вам, коронель Артуро! Успел-таки Феликс рассказать им...
В руках комиссара — полотнище кубинского флага.
— Знаешь, Артуро, что символизируют эти цвета на флаге? — говорит Обрагон, встряхивая и расправляя складки. — Красный треугольник — цвет революции. Белый цвет — чистота ее помыслов. Синий — цвет моря, окружающего наш остров. А звезда в красном треугольнике — сама Куба, путеводная звезда Латинской Америки.
— Этот флаг еще в конце прошлого века поднял апостол кубинской революции Хосе Марти, — добавляет комиссар.
— Я не знаю, что вам сказать... — Волнение перехватывает горло Андрея Петровича. — Спасибо. За драгоценный ваш дар.
«Виллис», переваливаясь на ухабах, спускается с холма. Сзади словно бы сомкнулась стена пальм, и уже не видно ни стволов орудий, ни палаток, ни часовых. Лаптев смотрит на Обрагона. Да, Феликс, ты не мог придумать подарка лучше. А с виду ты такой скупой на движения души... Они спустились с тропы, выскочили на блестящий, словно бы лоснящийся, асфальт, и уже засверкало по правую руку море с гривами волн и белыми кучевыми облаками над ним. — Ты знаешь, — прервал долгое молчание Феликс, — я думаю: каждый из наших — и те, кого мы хоронили под Толедо, и кого потом замучил Франко, сжег в крематориях Гитлер, и кого замучили здесь, в «Ла Кабанья», при Батисте, — каждый из наших, даже если бы и знал наперед свою судьбу, разве не пошел бы он по этой самой дороге?.. Я думал об этом еще в Мадриде, и в концлагере во Франции, и в отряде Сопротивления... Думаю и теперь. — Да, — уловил ход его мыслей Лаптев. — Потому мы и не можем сойти. Мы идем, мы оступаемся и падаем, мы разбиваемся насмерть и снова идем. Мы не возим революции из страны в страну в своих походных ранцах. Но мы в любом месте и до конца должны быть революционерами. — Он положил руку на плечо Феликса: — И нам ли
«Виллис», переваливаясь на ухабах, спускается с холма. Сзади словно бы сомкнулась стена пальм, и уже не видно ни стволов орудий, ни палаток, ни часовых. Лаптев смотрит на Обрагона. Да, Феликс, ты не мог придумать подарка лучше. А с виду ты такой скупой на движения души... Они спустились с тропы, выскочили на блестящий, словно бы лоснящийся, асфальт, и уже засверкало по правую руку море с гривами волн и белыми кучевыми облаками над ним. — Ты знаешь, — прервал долгое молчание Феликс, — я думаю: каждый из наших — и те, кого мы хоронили под Толедо, и кого потом замучил Франко, сжег в крематориях Гитлер, и кого замучили здесь, в «Ла Кабанья», при Батисте, — каждый из наших, даже если бы и знал наперед свою судьбу, разве не пошел бы он по этой самой дороге?.. Я думал об этом еще в Мадриде, и в концлагере во Франции, и в отряде Сопротивления... Думаю и теперь. — Да, — уловил ход его мыслей Лаптев. — Потому мы и не можем сойти. Мы идем, мы оступаемся и падаем, мы разбиваемся насмерть и снова идем. Мы не возим революции из страны в страну в своих походных ранцах. Но мы в любом месте и до конца должны быть революционерами. — Он положил руку на плечо Феликса: — И нам ли