Литвек - электронная библиотека >> Валерий Ильич Мильдон >> Культурология и этнография >> Санскрит во льдах, или возвращение из Офира >> страница 3
такой характерной фигуре народного утопического сознания, как «царь — освободитель». Он восходит к архаическим образам «освободителя», встречающимся в мифологии едва ли не всех народов. В до — литературных русских утопиях освободитель — частенько самозванец, так сказать, русская вариация всемирного мотива. Если верно, что реализация утопии — дело нечистой силы, то самозванство — способ перехитрить ее, ибо одной из ее проделок является прельщение утопией. «Законно», «царски» блаженной страны не достичь, поэтому (не осознанные и целенаправленные действия, а интуитивные порывы, принимающие вид не контролируемых волевыми расчетами образов) появляется «царь нищих», «самозванец», возглавляющий поход к несуществующему месту. Будь это действия настоящего царя, утопия обернулась бы мороком, пустотой, как и бывает, когда за дело принимается бес, но тут беса — творца утопий словно хотят «перебесить» — перехитрить, обмануть: как смерть попираема смертью, так в этом случае бес мог быть обманут подсовыванием ему бесовского же проекта, который вследствие этого терял нечистые свойства, и благое место на самом деле становилось таковым. Действовал принцип отрицательной магии: ни пуха, ни пера — к черту. Самозванчество — некая игра в прятки с нечистой силой, скрывание истинного имени — звания, которое будет объявлено «после победы».

Роль беса, обманывающего самого беса, брал на себя в народных (долитературных) русских утопиях самозванец. Некоторые позднейшие самозванцы в нашей литературе несут кое — какие черты их прежней бесовской природы: Пугачев в «Капитанской дочке» (черная борода и сверкающие глаза — вот что запомнилось Гриневу); Хлестаков в «Ревизоре», Чичиков в «Мертвых душах», Шариков в «Собачьем сердце», Остап Бендер в «Двенадцати стульях». Не случайное дело, эти персонажи освещены светом «царского» жребия: Пугачев объя — вил себя государем Петром III; Хлестаков похваляется близостью к императорскому окружению; в помыслах Чичикова носится образ такой же независимой и свободной жизни, какую ведет царь (его ощущения в доме Костанжогло во 2–м томе романа); при некотором воображении Шарикова легко представить на высших государственных постах; наконец, Остап Бендер подает идею монархического заговора.

Что следует из этого? Что реализация утопии — обмана мыслится возможной обманными же средствами — не потому ли мечты о благом месте реализуются с фанатическим азартом: успеть, пока не открылся обман, а там, глядишь, все обернется правдой, самозванец окажется (станет) настоящим царем, бес, требующий себе уничтожения, будет‑таки уничтожен, и несуществующее место вдруг станет существующим.

В литературном самозванстве как попытке перенести на каждодневное бытие героя черты метафизических представлений (утопии) выразилось одно из свойств русского утопизма — национального варианта всемирного жанрового правила. Эта практика переходила из века в век, подтверждая устойчивость исследуемого признака, ибо и поныне сохраняется вера, что некое условие (утопия), природа какового в том только и состоит, чтобы вечно оставаться объектом суждения, никогда не реализуясь практически, — что несуществующее место внезапно станет существующим, пустота наполнится содержанием. Эту черту (сознания, ощущения, неосознанного порыва) можно именовать как угодно, ее лишь не следует отрицать, чтобы она в конце концов была понята.

Мотив спасителя — спасения — всемирный, и русская литературная практика его не миновала, исполнив, однако, по — своему — в виде самозванства. В западноевропейских литературах чаще бывало так, что «самозванец» оказывался подлинным лицом, до поры до времени скрываемым: Одиссей на родине в обличье нищего старика; расчетливо — здравомыслящий Гамлет под видом сумасшедшего. В России же самозванство было подлинным. В отличие от западной традиции, где снятие маски открывало истину, в практике русской снятая маска открывала пустоту, запутывала дело, потому что реальность оказывалась еще меньше понятной, и разоблачение одного самозванца влекло всего лишь появление другого, а не настоящего лица.

Источник таких метаморфоз (а в действительности — изменений одной и той же формы, «метаморфоза» не совсем годится для такого случая) всемирной традиции на русской почве — в исторически затянувшейся доверчивости привычному, очень медленно усваиваемом навыке критики «своего» — наследства, доставшегося от незапамятных времен; в том, что можно именовать неразвитостью (или очень поздним развитием) рациональных способностей, в явном преобладании эмоциональных реакций.

Легенда о царе — избавителе, который превратит утопию в реальность, низведет небо на землю, имеет — в качестве образа — еще один смысл — чуть ли не геологической катастрофы. В одном из духовных стихов о Страшном суде такой вариант представлен:

Как будет последнее время,
Тогда земля потрясется,
Камения всё распадется<…>Солнце и месяц померкнут,
Часты звезды на землю спадут…[10]
При некотором воображении в этой картине угадывается сбывшаяся утопия, даже с такой утопической деталью, как время, прекратившее движение. Утопия, ставшая реальностью, в народных представлениях напоминает катастрофу, посланную людям за грехи. Это — одна из сторон содержания долитературных утопий, ее надо иметь в виду, исследуя другую сторону — утопию как благую жизнь, осуществление вечно чаемого идеала.

У «царя — избавителя» был боковой побег — легенда о подмененном царе. Де, нынешний царь ненастоящий, придет истинный, он избавит. В этом варианте важны несколько обстоятельств. Во — первых, как бы реабилитируется идея спасения (сбывшейся утопии), и на вопрос, где же обещанное, следует ответ: будет, вот только придет истинный спаситель. Идея подмены призвана ослабить идею практической фиктивности утопии, расширить ее значимость за пределами только метафизического контекста. «Подмененный царь» укрепляет надежду на осуществимость утопии, и надежда тем основательнее, что возникает как раз из‑за нерефлектированного ощущения невозможности утопии, катастрофичности намерений реализовать ее.

Во — вторых, еще смысл этой метафоры: не в нас дало, не мы причина того, что с нами происходит; мы — страдальцы, жертвы слепых сил, бесполезно им противостоять; единственный выход — царь — спаситель, все нынешние правители куплены дьяволом, творят его волю, пекутся об иноземцах (иноземец — образ врага, часто беса). «Но есть, есть Божий суд!..» Явится подмененный царь и наведет порядок.

Легенда воспроизводится из столетия в