Литвек - электронная библиотека >> Изабелла Игнатьевна Худолей >> Поэзия и др. >> В вокзальной суете >> страница 3
подружки, а он был с другом Шурой О. из своей станицы. Какие там разговоры?!

Он пишет мне о себе, о своей семье. Особенно меня поразило, что семья не видела отца почти девять лет. Отец — это моя застарелая боль. Я своего плохо помню, мне не было и шести лет, когда его не стало. Я постоянно испытывала потребность поговорить, пообщаться хотя бы с дедом или старшим братом. Такой возможности у меня не было. Поэтому я очень ценила общение с умными «дядечками», которых с сырзавода определяли к нам на постой. Откуда я узнавала, что они умные, — не знаю, но мама говорила, что я не ошибалась. Особенно запал мне в душу пожилой тогда человек Иван Георгиевич Каледин, работник Госконтроля, москвич, что жил у нас особенно долго, и мы с ним взаимно симпатизировали друг другу. Какие длинные интересные беседы мы с ним вели!

А в этом гсмье как же так, живой отец и вместо трехлетнего ребенка после службы и затем войны застает почти такого человека, как я тогда была. Хорошо, если он понравился сыну,

как мне, скажем, Иван Георгиевич. А если нет? Были и у нас на постое такие антипатичные гипы, от которых мне хотелось быстро проскользнуть в свою комнату и подольше там оставаться.

В этом же письме он рассказывал, что впервые увидел меня на олимпиаде два года назад, когда я была маленькой «кругловидной» девочкой. Действительно, я тогда даже себе казалась гадким утенком. А через два года он был поражен изменениями во мне, и тогда он полюбил меня с первого взгляда. А для определения глубины своего чувства он ссылается на… самого себя. «Я полюбил тебя так, как только может любить Анатолий К. И я решил отдать себя тебе навсегда».

Что может вызвать такое заявление 16–летнего юнца, кроме задумчивой улыбки? А с другой стороны, кому тогда дано было заглянуть в бездну глубиной в 43 года? Я не хочу сказать, что те слова надо было понимать буквально. Что такая «безвозмездная» отдача, пройдя известные юридические этапы человеческих отношений, редко когда выдерживала испытание бытом и временем. Что по прошествии каждого этапа наших отношений, которые, как правило, заканчивались обидой, разрывом, горьким упреком, я увижу теперь, что и боль мы причиняли друг другу неординарную. Так бывает, когда люди очень близки духовно и знают болевые точки друг у друга. Но это все было потом. А пока он сравнивал меня с лермонтовской Бэлою. И еще в том письме он рассказывал мне о своей мечте стать киноактером и об уверенности в ее исполнении. Не совсем последовательно он утверждает, что пение его — чепуха, и он свои способности считает чем‑то домашним, для друзей, а не для публичных выступлений.

Он всегда кокетничал в письмах. Я точно помню, это не только мое нынешнее ощущение. Это коробило меня и тогда, в юности. Но, вероятно, было это то ли данью детству, то ли моде тех лет. Прочитав два своих не отправленных в свое время письма, я нашла похожие ноты, так не свойственные мне в более зрелом возрасте.

В нашей женской школе на январь 1952 года приходится злосчастное ЧП. Подобные инциденты встречались и раньше, например, в 1944 году, когда мы начинали учиться, забеременела десятиклассница и скрывать это было уже поздно. Обе школы районного центра гудели, как потревоженные ульи. Папашу искать далеко не пришлось, им оказался десятиклассник мужс

кой школы. Автоматически, хоть и запоздало, сработал репрессивный механизм. Попала под его пресс и я. В вежливокатегорической форме мне предложили остановить поток писем на мое имя в адрес школы. Я обещала это сделать. В ответ взвился Анатолий и обвинил меня в трусости. Сам он свой протест против ущемления прав личности в школе выражал… прической. Длинная шикарная полька на фоне бритоголовых ушастых боксов была вызовом дирекции. Его увещевали, стыдили, а потом, вероятно, махнули рукой. Он вначале гордился победой, а потом сам понял непрактичность такой гривы. Копна густых длинных волос была порядочной обузой! Обычная мужская расческа их не брала. Длиннозубая женская гребенка вечно куда- то девалась, а спутанные ветром волосы выглядели неопрятно. Стал носить кепку. Вот и осталась у меня маленькая любительская фотография тех лет, где он в этой дурацкой маленькой кепочке с пуговкой, сдвинутой на затылок, а из‑под нее лезут непокорные прямые русые волосы. И как много их, и какие они густые! Жаль, что я не взяла этой фотографии, когда ехала на последнюю нашу встречу в этом году. Может, невеликодушно это было бы с моей стороны, если сравнить с его сегодняшней классической естественной тонзурой католического монаха. А может, обрадовался бы вещественному доказательству, подтверждающему сомнительные ныне его заявления о прежней буйной шевелюре. В те же времена, не располагая другими фотографиями, из этой я сделала портрет в карандаше, где проглядывалось сходство, и в красивой деревянной рамке поставила его на пианино в своей комнате. Тоже демарш. Видно, возраст такой.

Меня озадачивала реакция мамы на Анатолия. Похоже, что он очень не нравился ей, хотя сама она мне этого никогда не говорила, даже спустя много лет. Это не согласовывалось с ее отношением к такому неизбежному факту, как появление в моей жизни особ другого пола. Потом она рассказывала, как с радостью и тревогой всматривалась в меня, наблюдая процесс превращения гадкого утенка. Тревога преобладала, и поэтому она решила как можно дольше не наряжать меня. Сделать это было очень легко: денег у нас всегда было либо очень мало, либо не было вовсе. Одежда и обувь приобретались только тогдк, когда в предыдущих нельзя уже было ходить. Правда, в те годы, когда

я подросла, сестре — студентке уже не надо было помогать: она окончила учебу, жила за границей всем обеспеченная. Оставалось кое‑что из довоенных скудных туалетов, зарытых в войну от грабежа. Но мать преднамеренно водила меня в рубище, наивно полагая, что так Золушку подольше не разглядят. Когда мне было двенадцать, мужа сестры из Германии перевели в Союз. Там они жили в маленьком аккуратном немецком городке Швейдни- це. Поляки эти земли вблизи Познани считали исконно своими, и случай забрать их у немцев представился. Рассказывали, что немцев высылали всех поголовно, спешно, чуть ли не в 24 часа, и они уезжали налегке. В эти освободившиеся квартиры сразу, чтобы не разграбили, вселяли офицеров оккупационных (или дружественных?) войск. Скорее, все же оккупационных, т. к. неспокойно было в тех местах в 1946–1947 годах. Постреливали. Особенно в окрестных лесах, куда господа офицеры ходили иногда на охоту. Говорили, что до войны это был заповедник, поэтому ни война, ни браконьеры, ни «лесные братья» всей дичи истребить не могли. В такой богатой квартире и жила моя сестра с мужем, а после