дни тоски, мне все являясь снова,Упорно в мысль вторгается она,И мука та казнимого святогоСегодня мне понята и родна:С моей души совлечены покровы,Живая ткань ее обнажена,И каждое к ней жизни прикасаньеЕсть злая боль и жгучее терзанье.Осень 1870
* * *
Вновь растворилась дверь на влажное крыльцо,В полуденных лучах следы недавней стужиДымятся. Теплый ветр повеял нам в лицоИ морщит на полях синеющие лужи.
Еще трещит камин, отливами огняМинувший тесный мир зимы напоминая,Но жаворонок там, над озимью звеня,Сегодня возвестил, что жизнь пришла иная.
И в воздухе звучат слова, не знаю чьи,Про счастье, и любовь, и юность, и доверье,И громко вторят им бегущие ручьи,Колебля тростника желтеющие перья.
Пускай же, как они по глине и пескуРастаявших снегов, журча, уносят воды,Бесследно унесет души твоей тоскуВрачующая власть воскреснувшей природы!25 декабря 1870
* * *
Про подвиг слышал я Кротонского бойца,Как, юного взвалив на плечи он тельца,Чтоб силу крепких мышц умножить постепенно,Вкруг городской стены ходил, под ним согбенный,И ежедневно труд свой повторял, покаТелец тот не дорос до тучного быка.
В дни юности моей, с судьбой в отважном споре,Я, как Милон, взвалил себе на плечи горе,Не замечая сам, что бремя тяжело;Но с каждым днем оно невидимо росло,И голова моя под ним уж поседела,Оно же все растет без меры и предела!Май 1871 НА ТЯГЕ
Сквозит на зареве темнеющих небесИ мелким предо мной рисуется узоромВ весенние листы едва одетый лес,На луг болотистый спускаясь косогором.
И глушь и тишина. Лишь сонные дроздыКак нехотя свое доканчивают пенье;От луга всходит пар… мерцающей звездыУ ног моих в воде явилось отраженье;
Прохладой дунуло, и прошлогодний листЗашелестел в дубах… Внезапно легкий свистПослышался; за ним, отчетисто и внятно,Стрелку знакомый хрип раздался троекратно,
И вальдшнеп протянул – вне выстрела. ДругойЛетит из-за лесу, но длинною дугойОпушку обогнул и скрылся. Слух и зреньеМои напряжены, и вот через мгновенье,
Свистя, еще один, в последнем свете дня,Чертой трепещущей несется на меня.Дыханье притаив, нагнувшись под осиной,Я выждал верный миг – вперед на пол-аршина
Я вскинул – огнь блеснул, по лесу грянул гром —И вальдшнеп падает на землю колесом.Удара тяжкого далекие раскаты,Слабея, замерли. Спокойствием объятый,
Вновь дремлет юный лес, и облаком седымВ недвижном воздухе висит ружейный дым.Вот донеслась еще из дальнего болотаВесенних журавлей ликующая нота —
И стихло все опять – и в глубине ветвейЖемчужной дробию защелкал соловей.Но отчего же вдруг, мучительно и странно,Минувшим на меня повеяло нежданноИ в этих сумерках, и в этой тишинеУпреком горестным оно предстало мне?
Былые радости! Забытые печали!Зачем в моей душе вы снова прозвучалиИ снова предо мной, средь явственного сна,Мелькнула дней моих погибшая весна?Май 1871
* * *
«…» В самом течении и ритме стихов дышит у него [4] радость жизни; часто внутренним зрением улавливаешь на его лице веселую, шутливую, порою – насмешливую улыбку. Иной раз даже льется через край страстное, взволнованное и волнующее чувство. Хочется вздохнуть всею грудью, хочется крикнуть, – нужны междометия, звуки без понятий, один припев:Гой, ты, родина моя!Гой, ты, бор дремучий!Свист полночный соловья!Ветер, степь да тучи!«Почуяло сердце, что жизнь хороша», и потомуСердце скачет лихо:Ой, ладо, лель-люли!У него есть, у Толстого, неудержимый восторг перед счастием бытия, перед радостью дыхания, и прямо из души выливается один из прекраснейших звуков русской поэзии – эта светлая волна ранней весны, этот вечно свежий, полный восхищения и грусти клик человеческого сердца:
То было в утро наших лет —О счастие! о слезы!О лес! о жизнь! о солнца свет!О свежий дух березы!Он вообще – поэт весны; так сказать, несомненная, очевидная, всем нравящаяся, она, приспособленная к общечеловеческому вкусу, является и его любимым временем года, «зеленеет в его сердце». Правда, отдельными мотивами есть у него и песнь об осени, о которой он так прекрасно говорит, что она наступает, когда «землей пережита пора роскошных сил и мощных трепетаний, стремленья улеглись», – но не эта «последняя теплота» природы влечет его преимущественное внимание. Нет, майское, счастливое, ласковое – вот что ликующими ручейками звенит у него в стихах, и кого не возбудит эта божественная игра, которая разыгрывается в свежем, в зеленом, в лесу молодом, где синеет медуница, где черемуха гнет свои пушистые ветви?
Теперь в ветвях березыПоют и соловьи,В лугах поют стрекозы,В полях поют ручьи,И много в небе реяПоет пернатых стай —Всех месяцев звончееВеселый месяц май!От этой звонкости «сердце млеет и кружится голова», и недаром Канут, ослепленный природой, обманутый коварной, усыпляющей властью весны с ее шиповниками и соловьями, не чуял близкий погибели, беды неминучей, – напрасно предостерегала его любящая супруга, напрасно взывала к нему: «Любимый, желанный, болезный»…Но в земной весне с ее васильками и синими кувшинчиками поэт не остался, веселый месяц май не удовлетворяет его и ощущается им как некая часть, которой он не в силах слить с целым. Подавленный своею дробностью и разрозненностью, Толстой всегда чувствует отдельно землю и отдельно небо; у него есть соседство двух миров, но не их тожество, на которое способна только душа внутренне претворяющая. Вселенная распадается для него на два полушария – не слито, не достигнуто великое Одно. И потому он часто в разных формах говорит о том, что душа его влекома в беспредельное, чует незримое, но что в то же время он не чужд и здешней жизни – она лишь не кажется ему «окончательной целью». Ибо цель – в цельности.
Гляжу с любовию на землю,Но выше просится душа– вот искреннее признание Толстого. Он любит землю, но возносится над нею и в своей лирике запечатлел отрадную – быть может, от других унаследованную, отчасти на веру принятую – веру, что земное не есть начало и не есть завершение жизни. Его религиозное чувство, правда, сильно умерено его эстетизмом, но в самой